На второй день по крутому подъему дорога выходила на широкое плато, где росли только кактусы. Я ехал, а чаще, прихрамывая, шел за телегой, везущей штабель длинных досок. Ветер бил в лицо, а солнечные лучи входили в тело как светлые иглы. Начинался долгий спуск. Пейзаж становился еще суровей. Здесь ничего не росло, но у подножия плато находился колодец. Возле него можно было устроить привал, распрячь и напоить лошадей, перекусить самому и уснуть, положив голову на плоский камень.
Оставшаяся часть пути проходила по равнине. Впереди поднималась пирамидальная скала с башенкой наверху. Ехать было спокойно. Я знал, что стража с колокольни видит меня и, если я разверну белый платок, мне придут на помощь.
У источника можно было передохнуть. До городских ворот дорога была мощеная и широкая — на ней могли разъехаться две повозки. По покрытому мхом каменному желобу вдоль дороги бежал ручей. После двухдневного перехода через горы и пустыню это место казалось раем. Чем ближе я подъезжал к подножью горы, к единственным городским воротам, тем чаще встречались горожане. Они занимались своими делами, но были приветливы. В городе не часто появлялись новые люди, и каждый приезжий вызывал у жителей интерес. Но они хорошо понимали, насколько трудна дорога через пустыню, и были ненавязчивы.
Пусть путник распряжет лошадей и поставит их в конюшню у городских ворот, где оставляли лошадей и повозки не только приезжие, но и сами горожане: никакая лошадь не смогла бы забраться по крутым городским улицам. Вверх грузы или переносили на руках, или перевозили на осликах, а тяжелые каменные плиты поднимали лебедками по отвесной стене.
Пусть человек отдохнет, пусть напьется воды и кокосового молока, а когда он сядет на лавку в харчевне и поставит перед собой на каменный, отполированный локтями стол кружку с вином, он расскажет о большом мире за пустыней и горами, о мире, где много дорог, городов и ворот, где по улицам ездят повозки, где дерево можно распилить, расколоть и бросить в камин, о мире, где шумит море.
6
Когда я познакомился с книжником Елисео, он показался мне глубоким стариком, наверное из-за бороды — уже тогда почти седой, хотя ему было немногим более сорока. Я был ровесником его сына, но ко мне Елисео всегда относился как к равному. Как я понял потом, он ко всем относился так — даже к выжившим из ума старухам и тем более к детям.