— Тебе было тогда тринадцать. Но ты был уже таким высоким и серьезным, что казался старше. Кроме того, ты был сыном тети Кати. Жил вместе с ней и своим папой в большой, теплой и светлой квартире. В вашем милом поселке с такими ровненькими и чистыми улочками. Я с первого влюбилась в тот поселок, в ту квартиру… и в тебя. Ну, не по-настоящему, конечно. Знаешь, как глупенькие маленькие девочки придумывают себе прекрасных принцев?
Я не знал этого. А может быть, не помнил. Но я позволил ей продолжать. В каждом ее слове было эхо далекого прошлого, что-то невероятно трогательное и человечное, о чем я совсем забыл. Что-то такое, чего не может быть в душе у легионера. Но я уже почти не чувствовал себя легионером.
— Я начала представлять себе, как ты тоже в меня влюбляешься, и как мы потом живем долго и счастливо у вас в Генераторном, вместе с тетей Катей. Это были просто детские фантазии, ничего больше. Но я очень из-за этого стеснялась, боялась заговорить с тобой. Кажется, тетю Катю это забавляло. А ты был таким серьезным, занятым, погруженным в свои дела. Твой взгляд всегда скользил поверх меня, никогда не останавливался. Ты совсем не замечал, как ты мне нравишься. Но ты всегда был вежлив со мной. Всегда улыбался. Как твоя мама.
Я вдруг вспомнил улыбку своей мамы. Давно я не вспоминал ее. Со дня, когда попал на Грей-Айленд. А может быть, и раньше. В Сиднее, уже будучи взрослым, я часто вспоминал родителей, но мысли не желали долго останавливаться на том периоде, когда мы были вместе и счастливы. Далекие светлые минутки сразу же заслоняли тягостные и горестные минуты расставания, и совсем уж жуткие, болезненные картины, которые всплывали в воображении при мысли об их гибели. Вместо светлой грусти и доброй памяти, которая грела бы душу, я чувствовал лишь невыносимую боль и ненависть к тем, кто отнял их у меня намного раньше срока. Эта самая ненависть, пусть и в тандеме с безвыходностью и шантажом, в итоге и привела меня на Грей-Айленд. Но сейчас я вспомнил именно ее улыбку. Это оказалось удивительно приятно. И даже почти совсем не больно.
— Однажды тетя Катя сказала мне, что я для нее как дочь. Может быть, она ничего такого и не имела в виду на самом деле. Но с того дня я начала умолять ее, чтобы она на самом деле сделала меня своей дочерью. Я ничего не желала так страстно, как этого. Я сказала ей, и это была правда, что я никого и никогда больше не полюблю так, как ее. Ты мне тоже нравился, но я бы согласилась и на то, чтобы ты стал моим братом. Мне казалось, что это даже здорово, наверное, иметь такого старшего брата — сильного, доброго, спортсмена и старосту класса. Меня бы никто никогда не смел обижать. Она слушала о моих мечтах, улыбалась, гладила по голове. Но не взяла меня. Объяснила, что у меня будет другая семья, ничем не хуже вашей, где меня будут любить, а она все время будет меня навещать. Но она меня не взяла. Я понимаю, почему. Мне не следовало просить. Ее ведь все просят, да? Все мечтают о такой матери, как она.
— Она любила тебя больше, чем других, — вдруг припомнил я, сам не заметив, как начал говорить. — Все время говорила о тебе. Не хотела, чтобы ты попала в специнтернат. Специально сделала все так, чтобы вместо этого найти тебе нормальную семью, да еще и недалеко, прямо в Олтенице. Мама хотела видеть, как с тобой обращаются, смотреть, как ты растешь.
Я некоторое время помолчал.
— Она умерла, да? — тихо спросила Маричка.
Помню, когда-то мне было тяжело отвечать на такие вопросы. Но сейчас ответ слетел с губ удивительно просто.
— Да.
— И твой папа тоже? Дядя Вова?
Я молча кивнул, но она почувствовала это движение в темноте.
— Я знала, — сказала она спокойно какое-то время спустя. — Просто должна была спросить.
Я ничего не ответил. Понимал, что она знала. И понимал, почему должна была спросить.
— Ты, наверное, жалеешь? — спросил я. — Жалеешь, что не попала в тот интернат, да?
— Не знаю, — пожала плечами она. — Там хорошо, да?
— Нет, — твердо ответил я, вдруг остро и четко припомнив свои собственные годы в «Вознесении». — Но, наверное, лучше, чем здесь.
Я не знал, что ей пришлось пережить за эти годы, но отчего-то предполагал, что лишения, которым я подвергался в интернате, даже рядом не стояли с этим. Быть может, с этим не сравнится даже Грей-Айленд. Человеческая судьба никогда не перестает удивлять лишь в одном отношении: даже когда ты думаешь, что уже повидал все ужасы, какие способно породить человеческое воображение, ты вдруг встречаешь нечто невыразимо хуже и понимаешь, что ограниченным было лишь твое воображение.