О том, что ей пришлось пережить в 1939 году, можно отчасти судить по ее письму к Генеральному прокурору СССР Руденко (май 1954 года): «Меня избивали резиновыми „дамскими вопросниками”, в течение 20 суток лишали сна, вели круглосуточные „конвейерные” допросы, держали в холодном карцере, раздетую, стоя навытяжку, проводили инсценировки расстрела. <...> Я была вынуждена оговорить себя. <...> Из меня выколотили показания против моего отца»
[17].
Что дал ей тюремный и лагерный «опыт»? Какой она стала, познав «ту внечеловеческую правду, с которой потом трудно, трудно жить» (I, 348)
[18]. Поняла ли, в какую вернулась страну?Думается, поняла — во всяком случае, многое. Испытание Лубянкой способно разрушить самые высокие идеалы и самые устойчивые иллюзии. И, столкнувшись с подлинной советской реальностью того времени, столь непохожей на газетные статьи, радиопередачи и кинофильмы, Ариадна могла бы, казалось, впасть в беспредельное отчаяние — раз и навсегда. Ее спасли качества, воспитанные в ней с детства, а кроме того — стечение обстоятельств (некоторые из них запечатлены в ее устных рассказах). Какие бы приступы тоски ни охватывали порой Ариадну, присущие ей оптимизм, надежда вернуться к творческой работе и неистребимая жизненность неизменно брали верх. А если она порой и отчаивалась, то не давала своему отчаянию выплеснуться в полной мере. «Я не отчаиваюсь, Борис, я просто безумно устала...» — пишет она Пастернаку 5 января 1950 года. И добавляет: «Впрочем, м. б., это и называется отчаянием» (I, 195). Она умела находить в себе силы преодолевать и тяготы, и унизительность своего положения и даже взглянуть на них отстраненно и с горьким юмором. «...Я рада, — пишет она из туруханской ссылки в сентябре 1949 года, — что живу в такой стране, где нет презренного труда, где не глядят косо ни на уборщицу, ни на ассенизатора» (I, 184). Эти слова (Ариадна работала тогда уборщицей в средней школе) явно написаны человеком, способным к критическому восприятию трескучей советской демагогии.
Она нашла в себе силы не только выстоять, но и укрепить, обогатить заложенные в ней возможности. В одном из писем 1950 года она признается в том, что раздумья над судьбами «близких» раскрылись в ней теперь «во всем своем величии», что именно внимательность и сострадание к ним пробудили в ней «глубину чувства и понимания». «Насколько я была поверхностнее раньше, как невнимательна, несмотря на то, что, несомненно, была и глубже, и внимательней своих тогдашних сверстников!» (I, 239).