И тем не менее в ней продолжала жить ностальгия по утопической грезе, окрылявшей ее в 1930-е годы. Она не отрекалась от своей молодости; осознавая, должно быть, всю пагубность шага, совершенного ею вслед за отцом, она все еще дорожила той способностью мечтать и верить, какая была ей свойственна. В ней всегда теплилась вера в чудо (и, быть может, именно это качество помогло ей в 1939—1942 годах преодолеть самые тягостные, мучительные испытания).
Она по-прежнему восхищалась отцом — его подвижничеством и благородством. «...Папа, за всю многолетнюю
героическуюсвою советскую работу не взявший ни франка, как мы ни былинищи...» — писала она А. И. Цветаевой 23 февраля 1966 года (II, 234). Ни разу и не единым словом она не осудила отца, не упрекнула, не усомнилась в нем. Она хорошо понимала природу его «заблуждений» (и своих собственных — тоже).30 июля 1965 года — спустя десять лет после своего возвращения из ссылки — Ариадна решила отметить это событие «паломничеством» в Туруханск и к другим сибирским местам. Во время путешествия Ариадна вела дневник (блестящий литературный образец «путевого очерка»). Однажды пароход, на котором она плыла, повстречался с пароходом «Красин». Растроганная, охваченная нахлынувшими воспоминаниями, Ариадна записывает в своем дневнике: «Красин» — «один из героев нашего детства, нашей юности, это — спаситель „челюскинцев”, это просто — часть души, причем — лучшая! та — где доблесть, долг, мужество; пусть только „отраженные”...» (II, 216).
Доблесть и долг — высокие понятия, унаследованные от родителей, остались в ней навсегда. Ее, как и в юности, увлекали мечтания и мифы — даже по-советски уродливые («отраженные»). 25 февраля 1955 года она признавалась в письме к Л. Г. Бать (бывшей сослуживице): «...счастлива я была — за всю свою жизнь — только в тот период — с 37 по 39 год в Москве, именно в Москве и только в Москве. До этого счастья я не знала, после этого узнала несчастье, и поэтому этот островок моей жизни так мне дорог...» (I, 349).
За годы, проведенные в лагерях и ссылке, Ариадна окрепла: стала мудрее и опытнее. В еще большей степени, чем в 1936—1937 годах, она ощутила теперь свое творческое призвание — живописное и писательское. Ее возросшее литературное мастерство в полной мере проявляет себя в ее письмах к Борису Пастернаку; их переписка, как и переписка Пастернака с Мариной Цветаевой, Варламом Шаламовым, Ольгой Фрейденберг, принадлежит к числу шедевров русской эпистолярной культуры.