перенимающее это слепое бегство
от корневых основ до корней волос
и обратно, как судорожное соседство
каждого с каждым — в голос, в лицо, вразнос, —
соседство с детскими голосами
птиц, выкармливающих своих старичков
под водяными солнечными часами
мясом откормленных червячков,
откормленных сладкой землёй, землицей,
вечными обещаниями её —
всем, что п
II
Труден день по имени, выговоришь едва
на сломанном языке, всеми его костями,
сросшимися неправильно, сросшимися в слова —
зубчатыми, зазубренными, стиснутыми частями.
Откуда, с какого неба, с какой такой высоты
он упал в этот день, чиркнув пораньше спичкой,
и засветив огонь, и не помяв цветы,
и рассыпался в прах, в прах и пух перекличкой
ближнего с дальним — в порх, в перепарх врасплох
светом застигнутых птиц, как бы тихо ни спали,
как бы ни слушали тьму со всех её четырех
сторон, пахнущих ветром с дальним привкусом стали,
с призвуком блеска, защемленного пока
между верхним веком и нижним веком,
там, где спекаются в корку новые облака
и звуковая тоска уже скребёт по сусекам,
чтоб хоть с примесью праха, хоть с песком на зубах,
а всё равно набрать этой серой мучицы,
этой серенькой муки — только, только за страх,
подпирающий горло там, где сошлись ключицы,
где сошёлся клином в каждой линзе травы
весь переломленный свет переломанной речи,
что срастается медленно в сером тесте молвы,
на каждом углу паденья идущей в тугие печи
воздуха, узкого воздуха, молвы, набирающей дрожь,
как на дрожжах — на пару, на перьевом напоре,
каждой поре земли, ложащейся сплошь под нож
в горькой радости и сладчайшем горе —