— Я ни разу, — продолжал Панченко, — не участвовал в еврейских погромах, раз только пьяного ребята затащили в еврейский дом пограбить. Зашли, а нам навстречу старик с большой белой бородой и весь трясется. Так я нагайкой т'aк погнал своих ребят, что они меня надолго запомнили. Больше я в еврейские дома не заходил, а как меня еврей молотил!..
Заключение его было предельно простым: “Надо их всех вырезать!” А дальше шел веселый разговор.
— За что же ты меня хочешь резать?
— Тебя? Голову сшибу, кто тронет!
— Ну а Шкляра?
— А его за что? Что я, дурак — его трогать? Пусть бы кто… Я бы того…
Дальше диалог шел под веселый хохот.
— А Натансона?
Натансон был счетоводом на базе. Рафинированный интеллигент, он не умел говорить с “простыми” людьми, а Панченко и другие считали его высокомерным. Но все же:
— И его не за что.
Так мы с ним перебирали всех знакомых евреев, и никого из них он не хотел трогать, а вот вырезать надо “всех” евреев!
Надо же, самые жидоедские речи в ту волшебную пору представлялись отцу едва ли не умилительными. Хотя, спрессовываясь, эти наивные пылинки могут плющить тысячетонной плитой. Но покуда ты включен в Народное Единство, пуд превращается в пух: Народ залечивает раны, которые сам же и наносит. Когда же тебе осточертел и Народ, и матушка История, когда Антей разочаровался в почве?.. Но я уверен, что лишь после отречения от бессмертных сих ты забыл свой девиз “не дешевить” и начал семенить и метаться в очередях и посадках. Я лишь снисходил к этому, а надо было сострадать. Ибо это была не суетность, а сломленность.
Прости меня, отец, если в аду умеют прощать. А я себя никогда не прощу.