Липкин по самосознанию советским поэтом не был, но искуса “осоветиться”, искуса, что “все действительное разумно”, поэт, как и большинство его современников, очевидно, все же не избежал: “Пусть лукавил ты с миром, лукавил с толпой, / Говори, почему ты лукавишь с собой? / Почему же всей правды, скажи, почему, / Ты не выскажешь даже себе самому? / Не откроешь себе то, что скрыл ото всех? / Вот он, страшный твой грех, твой губительный грех!” (“Беседа”, 1942). Война помогла Липкину, как и многим, “открыть себе” правду, ведь внешний враг не так страшен, как внутренний, и воевать, очевидно, не столь тяжко, как трястись ночью в ожиданье ареста. В войну муза Липкина словно рассвободилась, лирическая речь достигла новых регистров, поэт пишет мощно и безоглядно. Потом — в шестидесятые годы — в поэме “Техник-интендант” (которую успела прочитать и оценить Анна Ахматова) он скажет о войне с большой силой 1 . Но у стихов, написанных о войне “синхронно”, особый замес, закал, особая неостываемость строчек. Одно из лучших здесь — “Воля”: писать в войну о страдании животных — как это пронзительно, как благородно! Когда овцы “окровавлёнными мордочками тычутся в бричку. / Ярость робких животных — это ужасней всего”.
Пятый день мы бежим от врага безводною степью
Мимо жалобных ржаний умирающих жеребят,
Мимо еще неумелых блеяний ягнят-сироток,
Мимо давно недоенных, мимо безумных коров.
Иногда с арбы сердобольная спрыгнет казачка,
Воспаленное вымя тронет шершавой рукой,
И молоко прольется на соленую серую глину,
Долго не впитываясь...
Тут особая сила поэзии, которая держится не на строгой рифме и ладном гладком размере, но на энергетике вдохновения — производного сильнейшего впечатления. Текст словно “самореализуется” — без видимого рационального, ремесленного начала. Такие стихи берутся не усилием, а изливаются органично.
В 1947 году Липкин пишет замечательное стихотворение “Тот же признак” (и симптоматично, что эти безакцентно проговариваемые в тексте слова вынесены Липкиным в заголовок). Кажется, стихотворение это — культурно-мировоззренческий манифест поэта, сфокусировавший вышеупомянутое довоенное мирочувствие. А Лев Гумилев мог бы, очевидно, взять его эпиграфом и к своему мировоззрению тоже:
На окраине нашей Европы,
Где широк и суров кругозор,
Где мелькают весной антилопы
В ковылях у заснувших озер,
Где на треснувшем глиняном блюде
Солонцовых просторов степных
Низкорослые молятся люди
Желтым куклам в лоскутьях цветных,
Где великое дикое поле
Плавно сходит к хвалынской воде,