— Скажу, подожди, — повелительно остановила дочь Мария Михайловна. — Мы-то хоть и заподозрили недоброе, но пальто нам было как нельзя кстати. Теперь и не объяснишь этого. Мы с мамашей сразу прикинули, как его мне перешить. И даже хвалили Егорушку за такую нам подмогу. А из шелка решили мне праздничную кофточку сделать. Да-а… Сразу-то мы не собрались. Только к концу лета. И тут нас сильное беспокойство одолело. Уж полгода прошло, как мы от Егора последнее письмо получили. Жаль, что при переезде забыли все письма на чердаке. Там и его были. А когда спохватились, то клоповник наш уже снесли. Да-а… Так вот, в своем последнем письме Егор сообщал, что приболел. Я ему быстренько лекарств насобирала, витаминов и отправила. Вообще-то мы ему раза четыре посылки посылали с продуктами, но он всегда просил ничего от себя не отрывать. Да-а… Я-то за работой — а работала тогда на двух ставках, да часто в ночь, — уставала, конечно, страшно и потому не так чувствовала беду, как мама. А она уж вся извелась, твердила мне: пиши, узнавай. А сама плачет, причитает: «Умер Егорушка, умер, чует сердце мое». Я, бывало, и накричу с усталости. А она плачет и плачет. Стыдно, до сих пор не могу себе простить. А в доме все неладно: вроде при покойнике живем. Хорошо, что Верочку в пионерлагерь на три смены устроила…
— Ты про письмо-то расскажи, — опять не выдержала Вера.
Но Мария Михайловна не обратила на ее просьбу никакого внимания. Была она подавленна, с остановившимся взглядом — вся в себе.
— О его смерти, — тихо, печально продолжала она, — мы узнали к концу лета, а могли бы и раньше узнать. Но разве человеку ведомо распознать предчувствие? Было воскресенье, и стали мы с мамой пороть пальто: осень уже подходила, пора перешивать. Распороли, и вот под высоким подгибом, видим, заметаны широким стежком бумаги. Вспороли — письма. Мамане сразу дурно, а я верчу листки. На одном — по-иностранному написано, но не по-немецки. Немецкий-то я в школе учила, да и в войну наслушалась. А на другом — по-русски, но уж больно неграмотно. Вчиталась — и самой плохо. От его товарища. Сообщал о смерти Егора.
Мария Михайловна надолго замолчала. Сидела сгорбившись, вытирала платочком слезы. Но вот выпрямилась, опять посуровела.
— Об английском письме мы боялись кому и сказать. Я хотела его сначала сжечь, но маманя, слава богу, не позволила. Так и хранили в комоде под бельем. Вместе с другим, от товарища. Вера, поищи письма в комоде, — приказала Мария Михайловна. — Долго нам неведомо было, что же Егор пишет. Догадывались, что ей. Вот только как Верушка подросла, мы кое-как его перевели. Так и оказалось — к ней, к Елизавете. О любви своей пишет. Да-а… И надо же как всегда получается, — продолжала Мария Михайловна, — в тот же день приносят странный конверт. Мы аж испугались: что такое? А в нем — мое последнее письмо к Егору и справка-свидетельство о его смерти в туберкулезном диспансере. Вот как! Маманя этого горя уже не вынесла. Зимой я ее похоронила. Славная она у меня была — тихая, работящая.
И опять замолчала, тягостно и покорно. Вроде бы все рассказала. Теперь письмам черед. Сидела окаменевшая, в глубокой думе.
— А закурить можно? — заискивающе попросил ее зять Борис Зяблов.
— Да уж курите, — позволила Мария Михайловна, тяжело поднявшись со стула. Она пошла в комнату, где задержалась Вера в поисках писем.
Все трое мужчин жадно закурили…
Письма были написаны на листках школьной бумаги, давно пожелтевшей.