делом, которому они посвятили жизнь. Все хотели впоследствии стать штурманами.
А боцман был уравновешенным, неторопливым, спокойным человеком. С ним было приятно и
легко работать. Все у него спорилось. К нам он относился по-отечески. Изредка поругивал, но
никогда не жаловался старпому, что частенько делал Август. Павел Васильевич подбирал нам
«теплые» работы, когда бушевали зимние штормы и на палубе становилось невмоготу.
«Рошаль» возил пассажиров. Я всегда с нетерпением ожидал посадки. Люди в Советский Союз
ехали разные. Артисты, делегаты на всякие съезды и конференции, работники наших
торгпредств и посольств. Они знали уйму интересного и постоянно, в течение рейса,
устраивали встречи с командой. Рассказывали о международном положении, о быте и обычаях
тех стран, где они жили или работали, артисты показывали свое искусство. А однажды в
Гамбурге на борт «Рошаля» ступил человек, которого все сразу узнали. Это был Эрнст Тельман.
Молодой, крепкий, улыбающийся, в синей суконной фуражке. Таким мы видели его на
многочисленных фотографиях. На судне Тельман сразу почувствовал себя как дома. Он заходил
к нам в кубрики, стоял на мостике, спускался в кочегарку. Много и весело смеялся, хлопал нас
по спинам, поднимал сжатый кулак в знак приветствия… Он находился в своей среде, тут его
понимали и уважали, я ему было хорошо. Наверное, он отдыхал от нервной, напряженной
работы, которую вел у себя в Германии. Фашисты уже начали поднимать голову. Кровавые
стычки происходили между ними и рабочими.
В один из дней плавания мы были очень удивлены, увидев Тельмана на камбузе в высоком
поварском колпаке и белом фартуке. Он лихо орудовал ножом, резал мясо. Рядом, подбоченясь,
стоял наш шеф-повар дядя Вася Петрушков, кулинарный ас, работавший до революции в самом
фешенебельном петербургском ресторане «Вилла Родэ». Он одобрительно поглядывал на
Тельмана и время от времени повторял два известных ему немецких слова: «Зер гут!»
Тельман смеялся и, произведя с мясом какую-нибудь новую операцию, спрашивал повара:
— Но? Корошо? Как?
В ответ счастливый дядя Вася одобрительно кивал головой:
— Зер гут, товарищ Тельман.
Оказывается, Тельман поспорил с нашим капитаном, что приготовит самостоятельно какие-то
особенные бифштексы. Пари, как рассказывал дядя Вася, он выиграл.
Когда «Рошаль» ошвартовался в Ленинграде, Тельман дружески попрощался с экипажем. Он
оставил на память судну свою книгу с автографом. Мы провожали его как родного, просили,
чтобы он снова, когда будет возвращаться, взял билеты на «Рошаль». Команда стояла на борту с
поднятыми кулаками и кричала: «Рот фронт! Рот фронт! Рот фронт!» Тельман повернулся, тоже
поднял кулак и сел в машину.
Летом мы покидали Ленинград в светлые белые ночи, когда розовел горизонт и все предметы:
дома, краны, склады — так четко выделялись на прозрачном небе. А в городе было тихо и
пустынно. И потому всегда становилось немного грустно. Гамбург встречал весельем
Репербана, музыкой баров и ресторанов, огненным хаосом рекламы, шутками знакомых,
постоянно работающих на наших судах грузчиков и никогда не умолкающими гудками
пароходов и скрежетом кранов.
Зимние рейсы были тяжелыми. Ленинград замерзал, и «Рошаль» ходил в Ригу, Гамбург, Лондон
и Гулль. Зимой Северное море и Балтика свирепы. Нам доставалось здорово. Низкобортный
«Рошаль» обмерзал так же, как и ящики, погруженные на его палубу. Это становилось опасным.
Можно было потерять остойчивость. Тогда объявляли авралы, и мы часами скалывали лед,
мокрые от злых, холодных волн, набрасывающихся на судно. А потом, когда прекращался
шторм, шли в кубрик, скидывали мокрую одежду и грелись на койках, забившись под теплые
одеяла. Каким раем казалась тогда наша каюта-люкс, каким нектаром была кружка горячего
кофе, заботливо приготовленная уборщицей!
Когда выпадали хорошие, спокойные дни, на палубе оставались только два матроса. Остальные
сидели в кубрике, играли в «козла», читали или вели длинные беседы «за жизнь». Про неверных
жен, морские семьи, гибель судов… О чем только не говорили…
Но больше всего мы любили слушать Сашу Сергеева. Он великолепно играл на мандолине.
Когда матрос брал старенький, потрепанный инструмент, все находящиеся в кубрике
рассаживались по своим койкам и ждали. Тоненькие, рассыпчатые, как бисер, звуки
смешивались с монотонным шипением воды у штевня. Грустные мелодии сменялись веселыми
и снова грустными. Сергеев играл все, что приходило в голову. Мы слушали его молча. Музыка
захватывала нас, и каждый думал о своем. Саша играл, наклонив голову, сдвинув густые
сросшиеся брови, глядел куда-то вдаль. Пела мандолина, переливалась трелями, а мы сидели
завороженные. Наконец Сашка кончал играть. Мы вскакивали, бурно аплодировали ему и
кричали:
— Давай еще! Еще!
Но он никогда не брал мандолину второй раз.