И „конституция", и „обличения" могли соприкасаться с главным кругом мыслей Чехова, но они не входили в этот главный круг. И чрезвычайно трудно определить, каков этот круг был на самом деле. Некоторые писатели, как отец Сергей Булгаков, как совсем недавно Б.К. Зайцев, признавали Чехова религиозной натурой. Другие, как Евгений Замятин, держались прямо противоположного мнения. Не раз высказывалось мнение, что Чехов имел или нашел „веру в человека". Он сам писал: „Веровать в Бога нетрудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте". И еще: „Мое святое святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода". Понять это нелегко. Что такое, например, „абсолютнейшая свобода"? Почему „человеческое тело" не просто факт, — при здоровье, при Отсутствии уродства очень хорошая вещь, — а „святая святых"?
К философским идеям у него было разве лишь немногим больше интереса, чем к идеям политическим. Ум, талант, вдохновение — были, помимо своего необыкновенного таланта, он был столь же необыкновенно умен. Имел и немалую общую культуру, всегда много читал. Но такого влечения, такого интереса к человеческой мысли, как Пушкин, Тургенев, Толстой, принадлежавшие к самым многосторонне образованным людям мира, Чехов не имел. Говорил о том, что называется „концепциями", неохотно. Можно было бы привести немало отдельных цитат из него в доказательство и того, что он был религиозной натурой, и того, что религиозное начало было ему чуждо, и того, что вместо идей у него были только настроения. Автор этих строк склонялся бы к последнему взгляду, но без уверенности и с оговорками, которые вообще необходимы в суждениях о мыслях и чувствах Чехова.
Нельзя, конечно, делать писателя ответственным за слова его действующих лиц. Но этим критики часто пользуются, и в некоторых случаях законно. Евгений Замятин пользовался цитатой из чеховского „Дома с мезонином": „Если бы все мы, городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между собой труд, который затрачивается человечеством на удовлетворение физических потребностей, то на каждого из нас, быть может, пришлось бы не более двух-трех часов в день. Представьте, что все мы, богатые и бедные, работаем только три часа в день, а остальное время у нас свободно... Все мы сообща отдаем этот досуг наукам и искусствам. Как иногда мужики миром починяют дорогу, так и все мы сообща, миром, искали бы правды и смысла жизни, и — я уверен в этом — правда была бы открыта очень скоро, человек избавился бы от этого постоянного мучительного, угнетающего страха смерти и даже от самой смерти".
Если подойти к этим словам, как к идейному построению, то мы с огорчением должны были бы признать, что они и не очень оригинальны — тут и толстовство, и некоторые элементарные положения социалистов — и
Советский критик К. Чуковский выпустил книгу: „Чехов и его мастерство". Я этой книги не видел, читал только одну главу, перепечатанную в нью-йоркской газете „Новое русское слово" (15 августа 1954 года). В этой главе он удачно подобрал факты, свидетельствующие о „великом жизнелюбии" Чехова. „Работать с людьми и скитаться с людьми, но больше всего он любил веселиться с людьми. Этого молодого, бессмертно веселого хохота юному Чехову было отпущено столько, что чуть только у него среди его тяжелых трудов выдавался хотя бы час передышки, веселье так и било из него, и невозможно было не хохотать с ним. Сунуть московскому городовому в руки тяжелый арбуз, обмотанный толстой бумагой, и сказать ему с деловито-озабоченным видом: „Бомба!.. Неси в участок, да смотри: осторожнее" — или уверить наивную до святости молодую писательницу, что его голуби с перьями кофейного цвета происходят от помеси голубя с кошкой, живущей на том же дворе, так как шерсть у этой кошки точно такой же раскраски, — к этому его тянуло всегда".