Попытался представить себе встречу с Галей. Продумывал и взвешивал слова, которые скажет ей завтра. Снова и снова произносил вслух (но потихоньку, чтобы не слыхала мать, находившаяся по соседству, в сенях, и, возможно, еще не уснувшая) стихи Блока. Потом нахлынули сладкие, теплые мечты о будущей жизни.
…Город. Он идет по улице с Галей под руку, и прохожие с восхищением оглядываются: «Какая хорошая пара!»
…Вечер у кого-либо из профессоров. Андрей вводит по-модному разодетую Галю в просторную столовую и знакомит с ней профессоров, доцентов. И все с тайной завистью думают: «Красивая у Андрея Аникеевича жена».
…Парк культуры и отдыха. Тусклые огни фонарей. Андрей с Галей бродят по аллеям, потом садятся на скамью. Андрей нежно целует Галю…
Начал было задремывать. И вдруг… именно вдруг: «А Маша? Что будет с ней? Когда и как сказать ей, что я женюсь?»
Тоскливо заныло сердце. Сон пропал. Проворочался до самого утра. Слышал: за стеной кряхтела и вздыхала корова; несколько раз принимался петь петух, сонно, лениво взбрехивал Ведмедь. А в памяти все повторялись и повторялись слова: «Опять над полем Куликовым… доспех тяжел… твой час настал!»
«Поле Куликово — древняя старина. Теперь все, все другое, все по-иному. Ни доспехов, ни молитв. Ужасное уничтожение людей, разрушение сел, городов. Отец говорил: напрасное кровопролитие… надо, мол, руки поднимать. Но разве можно поднимать? Это же означало бы гибель нашего государства и русского народа… Нет, нет! Не советские у бати мысли! Но что же мне-то, мне что делать?»
Заснул неожиданно и неизвестно во сколько. Когда проснулся, в горнице было темно, лишь чуть-чуть просачивалась тоненькая, как серебряная нитка, ровненькая струйка света сквозь щель из-за неплотно прилегавшей к стене дерюжки.
Встал, отодвинул дерюжку, посмотрел на часы. Восемь!
«Да что я никак не могу отделаться от этих слов? Почему они так впились в мою душу?» Тихо скрипнула дверь. Мать.
— Проснулся? Что же рано? Поспал бы еще часочка два, — ласково, нараспев проговорила она. — Отец с Макаром дрыхнут. Заперлись на щеколду. Сквозь окно слышно, как храпят.
Глядя на мать, снимавшую дерюжки с окон, Андрей раздумчиво проговорил:
— Чего, чего? — Настасья непонимающе посмотрела на сына.
Без дерюжек в горнице стало светло и весело. Хотя солнечные лучи не проникали сюда, но видно было, что утро погожее, теплое.
— Стихотворение такое есть, — улыбнулся Андрей. — Забыть никак не могу. А почему не могу — вот вопрос, как говорит мой братец Макар.
Настасья свернула снятые дерюжки, положила их на стул, стоявший в углу.
— А чего он понимает, Макар-то, — сказала она.
— Это верно, ничего не понимает он в этих делах. Ничего не понимает и ничего не знает… и батя тоже… — Андрей улыбчиво смотрел на мать. — Невежественные, дикие люди! Правда, мам?
— Правда, правда, сынок. А ты брось, не думай об них. Помирился — и ладно. Пускай они сами по себе, а ты сам по себе.
— Не выходит что-то, чтоб они сами по себе, а я сам по себе. Не миновать схлестнуться нам. Не сегодня, конечно, а впоследствии времени, как выражается иногда все тот же мой старший братец Макар.
— Ой, сыночек, ни к чему это, — обеспокоенно взглянув на сына, увещевающим, ласковым тоном заговорила Настасья. — Отец вроде бы хорошо теперича об тебе думает, даже хвалится тобой иной раз. Да и Макар… он хучь суматошный какой-то и все форсит, дескать, городским человеком стал, а характером не очень злой.
— Но и не добрый.
— Ну и господь с ним, с Макаром этим. Чего тебе расстраиваться-то? Не вместе живете, и работа врозь. Ты сам-то попусту не злись… Нехорошо злобиться даже на чужого человека, а не только на брата родного. Не по-божьему это.
Надо бы объяснить матери, почему он вчера поссорился и как «помирился», но поймет ли она? «Не поймет! Темная, неграмотная она у меня, мамочка моя. Не втолкуешь ей. Отец знал, что делал, когда запрещал ей в ликбез ходить».
— Ладно, — вздохнув, сказал Андрей. — Ты не волнуйся, мам. Во всяком случае, здесь, дома, ссориться с ними больше не буду.
— Тебе поесть бы пора. Чего дать? У меня ничего еще не готово, думала, ты поспишь…
— Ничего не надо. Дай молока стакан.
Настасья налила Андрею эмалированную большую полулитровую кружку кремового топленого молока, отрезала от краюхи ломоть черного ржаного хлеба.
Андрей ополоснул лицо студеной колодезной водой, утерся широким домотканым полотенцем, сел за стол.
— Позавтракаю и пойду к Тоболину. Проведать надо.
— Сходи, сходи, — сказала Настасья, не сводившая с сына умильного, любящего взгляда. — Он частенько спрашивает, нет ли писем от тебя.