Прочитав письмо, Григорий задумался, глядя на сучок в дощатом потолке, похожий на небольшую гайку. Отец! С подстриженными седеющими усами, с резкими морщинами на смуглом продолговатом лице… Коренастый, плечистый, с крупными жесткими руками. Молчаливый, всегда серьезный, даже немного вроде бы суровый. Проницательно-пристальный, как бы все взвешивающий и понимающий взгляд черных глаз с искорками в глубине зрачков. Неторопливый, уравновешенный. А рядом с отцом — мать (Григорию почему-то всегда они представлялись рядом), курносоватая, со свежим румянцем на скуластом загорелом лице, заботливая, хлопотливая, ворчливая, беспокойная.
Да! Григорий больше всех детей похож на мать и обликом и характером, исключая, пожалуй, сестру Клавдию, — та тоже вылитая мать. Жаль все-таки, что не съездил в Даниловку, не повидался с отцом, с матерью, с сестрами. Особенно же с матерью. Конечно, живы будем — свидимся. А если? Не на прогулку ведь едем!
В вагоне было тихо. Всем надоела долгая стоянка. Сколько уже и пели, и плясали, и стихи читали, и текущий момент обсуждали, а эшелон все стоял и стоял. И теперь слышались негромкие разговоры о том о сем. Кое-кто читал газеты, книги. А человек пять преспокойно спали, справедливо считая, очевидно, что сон — самое верное средство от скуки ожидания.
«Чудесное письмо написал мне батя, — лежа и по-прежнему не сводя взгляда с сучка, похожего на гайку, продолжал размышлять Григорий. — Умный он, мой дорогой, мой любимый старик! Вишь, как войну объяснил! И Черчилля и Рузвельта знает. Всю политику понимает не хуже иного ответственного руководящего товарища. Ему быть бы народным комиссаром или, на худой конец, работником областного масштаба. Две войны прошел, дважды ранен был в царскую да один раз в гражданскую. Уж он-то знает, что такое война. Но его не замечают, и он всю жизнь с молотком. Возможно, потому и не замечают, что скромный, выступать с речами не любит. Играет, наверно, роль и то, что образование у него «низкое», как он сам иногда с усмешкой говорит. Мечтал детям дать высшее, да не вышло. Я на завод ушел, Вася — на трактор. Неизвестно теперь, сможет ли учиться Галя… А зря мы с Васей не послушались бати. Пишет: смирился и даже рад. Чего же ему еще делать? Но сколько же мы ему доставили волнений и неприятностей упрямством своим! Отчасти мать виновата: она всегда была на нашей стороне и всегда почему-то против учебы. Ремесло, дескать, главное, а не ученье. Мы же тому и рады были: мама за нас! Поздновато я осознал свою ошибку. Батя же до сих пор не знает, что я осознал. Сейчас напишу ему об этом. Не только, мол, рабочий я, но и почти инженер. То-то радость будет славному нашему бате!»
И Григорий вдруг ощутил такой сильный прилив светлого сыновнего чувства, такой большой любви к отцу, что глаза его затуманила теплота, и сучок, похожий на гайку, скрылся как бы в тумане. Резко встал, схватил вещмешок, вытащил из него широкий блокнот с бумагой в клетку, химический карандаш, сел поудобней и, положив блокнот на колено, быстро, мелким, бисерным почерком с завитушками вывел:
«Дорогие, любимые мои батя и мама!
Пишу вам из Москвы во время стоянки на Окружной железной дороге.
Едем на фронт. Дорогой батя, письмо твое я получил в лагерях дня за два от отправления…»
На путях десятки, а может, сотни паровозов вдруг истошно заревели тревогу:
— Ту-ту-ту! Ту-ту-тууу! Ту-ту-у!
Внизу возле вагонов раздалась какая-то необычно бодрая и даже по тону как бы игривая команда:
— Воздух! Воздух!
Бойцов словно вихрем смело с нар. Даже спавшие повскакали. Все ринулись к полуоткрытой двери. Кто-то с грохотом раздвинул всю ее настежь.
Григорий, оставшийся один на верхних нарах, деловито засунул в вещмешок блокнот и карандаш. Неторопливо слезая с нар, громко, но сдержанно произнес:
— Без паники! Спокойно, товарищи!
И почувствовал, как тревожно и гулко застучало вдруг его сердце, распирая грудную клетку. В его жизни это была первая настоящая воздушная тревога. В лагерях не раз устраивали учебные и объясняли, как нужно вести себя во время вражеских налетов. Но те тревоги не производили на него сильного впечатления. Одно он хорошо запомнил и усвоил: нельзя поддаваться панике. Наверно, поэтому почти инстинктивно и выкрикнул: «Без паники!»
Но его никто не услышал, а если кто и услышал, то не обратил внимания. Толкаясь, напирая друг на друга, люди беспорядочно, как мешки, вываливались из вагона по двое, по трое сразу, одни падали плашмя наземь, другие становились на ноги.
— Спокойно! Не толпитесь, товарищи! — повышая голос, тщетно призывал Григорий.
Не более как за полминуты вагон опустел. На верхних и нижних нарах остались вещмешки, шанцевые лопатки, скатки шинелей, котелки, противогазы, пилотки, каски.