Нет, дух у меня не занялся от ужаса, и я не разрыдалась. Никаких мистических ощущений, никаких отрицательных эмоций. Я просто созерцала памятник, воздвигнутый Томасом Смитом в честь нашей любви, в честь нескольких месяцев, которые мы провели вместе. Этакое подтверждение: я была и останусь его возлюбленной супругой.
– Томас! – простонала я и легла прямо на землю, головой на надгробие.
Брызнули слезы, но я даже не попыталась остановить их поток, несший облегчение, освобождение от страшного предчувствия. Томас не упокоился здесь, в Баллинагаре; незачем прислушиваться к шепоту трав или свисту ветра – Томас не станет говорить со мной их языком. Ибо это делают только мертвые. Передо мной же не могила, а мемориал. С того дня, как Джим Доннелли выловил меня из озера, я не была ближе к Томасу, чем теперь. Дитя взыграло в моей утробе – в первый раз. На эту новую жизнь – доказательство, что любовь к Томасу мне не приснилась, – мышцы живота откликнулись сладостной спазмой.
Я оставалась на кладбище до заката. Если Томас обращался ко мне посредством дневников, почему я не могу обратиться к нему, избрав посредником прохладный могильный камень? И я рассказала – вслух! – о старой Мэйв, о тактичном Кевине, о наших книжках, изданных Оэном, о том, как растет наше дитя – вероятнее всего, девочка. Поделилась соображениями насчет имени и цвета стен в детской. Когда же стало смеркаться, я произнесла: «До свидания, родной», всхлипнула, вытерла слезы и побрела вниз, к церкви, и дальше – к машине.
Дневники Томаса я стала читать, но не по порядку, а отрывками, как делал Кевин. Брала блокнот не глядя, открывала наугад. Правда, сначала прочла последнюю запись. Потом несколько дней не могла к другим блокнотам прикоснуться. Запись действовала на меня, как пламя свечи на ночную бабочку; возвращаясь к записи от 3 июля 1933 года, я испытывала боль, близкую к блаженству.