поет матушка.
– Слово ваше, матушка, – отвечает Фрол, само смирение.
поет батюшка.
– Слово ваше, батюшка, – отвечает Фрол, смахивая слезу.
– Слово ваше, матушка…
– Слово ваше, батюшка…
Мать идет у стремени, провожает Фрола за околицу села.
– Эх, – вздыхает Фрол перед необозримым простором, – кабы псы нащокинские у меня крылья не отняли, я в Москву за неделю б долетел!
– Пресвятая Богородица, спаси и помилуй, – крестит его мать, – по дороге б тебя за крылья убили, сынок.
Фрол стегает мерина, тот начинает галопировать, и благостная мелодия увещеваний сменяется дерзким ритмом первой песенки:
И вот перед нами предстает Третий Рим – старая Москва. Горят на солнце кресты и купола, шумит торг на площади.
Вдруг протрубили трубы. Проскакали, угощая толпу батогами, ушастые всадники. Прошел с бердышами стрелецкий полк. Впереди полка на игреневом жеребце гарцевал писаный красавец Томила Ловчиков.
В руке у него была заморская новинка – подзорная труба, к которой он то и дело приближал свое око.
– Эй, подари народ московский, Томила Путилович, – гаркнула хриплая глотка из толпы, в которой зажат был и растерявшийся от столичного великолепия Фрол Скобеев.
Томила махнул рукой, и из зарукавья вылетели деньги.
– Серебром сыпет! – ахнули в толпе. Началась свалка, а любимец базарного люда юродивый Вавилон заголосил:
Вслед за стрелецким полком на площади под свист флейты появляется полк иноземного образца, мушкетеры. Впереди вышагивает граф Шпиц-Бернар полярного рода. Вавилон приплясывает уже перед ним.
Толпа хохочет.
– Вот дает Вавилон! – А ничего не понимающий граф благосклонно улыбается, бросает горсть медяков.
– Алон, алон, шмуциг канибалья! – покрикивает он своим балбесам-мушкетерам.
Фрола затолкали, оглушили, он поражен наглостью Вавилона, своеволием московской толпы, но вот открываются ворота, и выезжает царь.
– Здравствуй, батюшка свет великая надежда государь! – одним духом вопит толпа и становится на колени.
Медленно едет верхом благостный, словно смазанный подсолнечным маслом царь, держа на сгибе левой руки сокола-охотника, держа по правую руку любимого боярина Нардин-Нащокина.
Стольник сейчас отнюдь не похож на расползшуюся подушку. Он подобрался в седле, поблескивает на солнце боевой доспех, веет на ветру выдающаяся нащокинская борода.
– Ах что за борода приглядистая у князя Нардина, – завистливо шепчутся в свите бояре, – ну чисто персидский шелк. То-то его Государь послом назвал вместо Кукинмикина… Репрезентация…
– Фальчь одна, – ядовито шипит козлобородый князь Кукинмикин. – Лживая борода у Нардинки, приклеенная…
– Однако какие чуши, князюшка Кукинмикин, – фарисействуют бояре. – Нешто Государь полюбил бы приклеенную бороду?
– Будет час, докажу, – шипит Кукинмикин. – Всем окажу позор нащокинский…
Между тем царь подзывает гарцующего в отдалении Томила Ловчикова и говорит Нардин-Нащокину.
– Чем не зять тебе, князь, сей вьюноша? И родом знатен и сундуки доверху набиты покойным Путилой Давыдычем.
Нардин-Нащокин благоговейно целует царю руку, невольно при этом щекоча его бородой, что Государю отнюдь не противно.
– Знакомо ли тебе, князь Томила, имя Аннушки? – спрашивает царь рыцаря.
– Уж третий дён по ней сохну, великий государь, – с нагловатой томностью отвечает тот. – Гляжу, гляжу и наглядеться не могу…
– Куды глядишь? – встрепенулся и грозно выпучился Нардин-Нащокин.
– В сие отверстие, – медоточиво пропел Томила и показал в подзорную трубу. – Пять бочат икры да пару жеребцов отдал я графу Шпиц-Бернару за чудодейственный дальновидец, и вот я вижу ангела в окошке…
В окуляре действительно изумленный стольник видит свою дочку, что кручинится в окне светелки.
– Ай, соблазн великий, ой-я-яй, – бормочет он. – Ай, молодыя молоки́…