Потом Гринька признался мне, что всю ночь разговаривал с Маринкой во сне. И слова находил, и шутки шутил. Проснулся ни свет ни заря. Побежал в школу — в окнах домов огни не зажглись. Сидел и прислушивался к каждому шороху — ждал. Вздрагивал от каждого хлопка двери. А Маринка пришла на занятия с опозданием.
Вечером Гринька твердо-натвердо решил вызвать Маринку на улицу и поговорить с ней. О чем — он не ведал. «Вызову и придумаю», — размышлял он, шагая вдоль улицы. Но, когда подошел к Маринкиному дому, на него напала робость.
— Жалкий трус, петушиный хвост, — ругал он сам себя, — пугало огородное.
Однако вызвать Маринку так и не отважился. Толкался, толкался и придумал.
Припал к замороженному стеклу окна, начал усиленно на него дышать, чтоб оттаял небольшой пятачок и хоть одним глазом заглянуть в комнату, посмотреть на Маринку.
Представляю, как Гринька жарко дышал, будто после лыжных соревнований. Неосторожно лизнул языком железный уголок рамы и прилип. Хотел крикнуть — прилип губами. В страхе неловко взмахнул рукой. Разбил окно. Зазвенели осколки стекла.
На улицу выскочил Маринкин дед. Он сгреб Гриньку в охапку, внес в комнату, зло прохрипел:
— Окошки бить, я те покажу!
Дед ухватил Гриньку за ухо, повернул лицом к себе и растерянно икнул:
— Эээ… эк!
Гринька языком облизывал окровавленные губы:
— Я… Я… Я нечаянно. Я… к Маринке, за книжкой.
— Нету ее, милый. У Нинушки она. Мать у нее уехала в город. Домовничают, — подбежав к Гриньке, в страхе ласково лебезила бабушка и вдруг накинулась на деда. — Ты что натворил, старый злыдень? Иди в чулан, неси лекарство, да поскорей! О господи! — и метнулась к буфету.
Пока бабка стучала стеклянками, а дед ходил в чулан, Гринька исчез.
Прибежал к нам, как с пожара, запыхался. Отозвал меня к порогу, сказал:
— Идем скорее.
— Куда?
— В посиделки. У Нинки мать в городе, они домовничают.
— А пустят они нас?
— А как же, — уверенно ответил Гринька.
Он всегда был во всем уверен. И почти всегда ошибался.
Однажды пошли мы с ним с санками в лес за дровами. Наложили бревен. Хороших, много. Чуть везем, кряхтим. Довезли до речки. Спуск крутой. Я говорю: «Гринь, осторожно спускай». А он: «Сами съедут». — «Сломаются». — «А что им станет?» Пустили мы санки: а они как треснутся об лед, перевернулись — и в полынью. Ни дров, ни санок.
Таких примеров я мог бы привести уйму. Да только к чему? Гринька и на этот раз ошибся. Девчонки не пустили нас в комнату. Сколько ни дрожали мы на морозе под окнами, сколько ни грохотали в дверь кулаками, как ни клянчили, так ничего и не добились. Девчонки выходили на стук в коридор, о чем-то загадочно шушукались, приглушенно хихикали, а дверь не отпирали.
Я напоследок лягнул что было силы ногой в дверь и домой хотел было идти. А Гринька — ни в какую. Уперся как бык и не своротишь.
Погоди, говорит, да погоди. Неправда, говорит, что-нибудь да придумаем. И скумекали.
Решили забраться в дом к девчонкам через двор. За веревкой не поленились сбегали. Залезли на крышу двора, разворошили солому — проделали дыру. Заглянул я в нее — чернота, хоть глаз коли. А туда спускаться надо. Меня жуть морозом прошибла.
— Боязно, Гринь, — говорю.
Гринька молчит. Брови сдвинул. Вижу, недоволен. Обиделся.
— Не совсем, — говорю, — Гринь, боязно, а так, немножечко.
— Не думал я, что ты, Сань…
— Да нет, Гринь, мне уже почти не боязно.
— А ежели бы, Сань, война? Ежели бы мы были партизаны? Ежели бы там в дому были враги? А? А ты — боязно.
— Э-э-э! Гриньк, сказал тоже. Это коли война, это коли партизаны — я бы и глазом не моргнул. А тут просто так, полезай в эту дыру за здорово живешь. Лезь сам.
— Я бы с радостью, Сань. Я бы и не то еще сделал, но ты меня, Сань, не удержишь на веревке. Я тяжелый. А ты, Сань, маленький. Я тебя полего-о-нечку спущу.
Ох и Гринька! Знает, что я отзывчивый. Да и то сказать, надо кому-то лезть. А он правду говорит. Я не особо тяжелый. Как-то отец поставил на весы и сам был не рад. Я еле дотянул до тощего барана. Кладовщик Семен усмехнулся с хитрецой и говорит:
— Голодом моришь отпрыска. Отец только крякнул.
— А леший его знает. Дырявый он, что ли. Ест, как вол, а растет козленком.
Обвязал меня Гринька веревкой и начал опускать.
Спервоначала шло все хорошо. Опускался я в непроглядную темень плавно и, надо думать, уже до половины спустился во двор, а то и больше. И вдруг зацепил штаниной какую-то жердь. Оттолкнул ее ногой, а это оказалась вовсе и не жердь, а куриный насест. Он сорвался — и вниз. А курица, хоть и птица, а если растревожишь ее, накричит не меньше самой горластой бабы в деревне. А я сошвырнул целый насест. Представляете, что поднялось! Уши затыкай. Овцы ите не выдержали — жалобно заблеяли. На соседнем дворе собака затявкала. Поросенок, на что уж ленивый и глупый, и то захрюкал от страху.
У меня волосы дыбом встали.
А веревка, как назло, дернулась несколько раз и — стоп машина, приехали. Повис я и дрыгаюсь, как рыбина на крючке, и ни с места. И уцепиться не за что. Куда ни лягну — бездонная пустота. Кричу Гриньке:
— Чего ты там. Тяни!
— Да веревка, Сань, спуталась. Держись.