На террасу вышла Каролина Христиановна и осмотрела стол: все ли в порядке. На Леську она не глядела и вообще держалась сухо и по-хозяйски.
Позавтракав, работники ушли в поле, и опять Елисей почувствовал удовольствие от пахоты и хотя к обеду устал, но это была приятная усталость.
— Да… Леська у нас теперь настоящий пахарь, — сказал старик. — В четыре утра он уже ходит за лошадью. Не терпится. Золотой будет работник.
Похвала хозяина пришлась Леське по душе — тут уж скрывать нечего. Но все же мучил его вопрос: откуда у него артиллерийский конь?
Вечером, после ужина, к Елисею подошла Софья.
— Пойдем, Леся, в поле. Споем каку-нибудь, а?
— Пойдем.
Тут же к ним присоединился Пантюшка со своей балалайкой.
— Пантюша, родимый! — сказала Софья. — У че-эка две ноги, две руки, два глаза, два уха — вот и вся география. А трех у него ничего-то и нету.
Пантюшка понял и, обидевшись, отошел в сторону, теребя то одну, то другую струну на балалайке.
Софья обняла Елисея за талию, Елисею пришлось обнять ее за плечи. Так они и пошли в поле. Каролина Христиановна наблюдала эту сценку с террасы, по-мужски упершись кулаками в голый стол и следя глазами за парой, покуда она не исчезла в сумерках. Потом донеслась до нее песня в два голоса:
Ночью Леська лежал и думал о том, как у народа все просто и мудро. Потребность в любви не остается у него неутоленной. Там себя не калечат. А он весь погряз в интеллигентщине со всеми ее условностями и предрассудками. Потом он заснул и слышал во сне запах диких трав, которыми так хорошо пахло от Софьи.
Утром Елисей впряг серых в дышло плуга и принялся было заканчивать поле Пантюшки. Был шестой час. Небо в цветных перьях напоминало стаю фазанов. Даже галки казались розовыми.
Серые кони русского языка не понимали. Леська понукал их криками: «Но-о! Вперед!» — но лошади нервничали и шарахались в стороны.
— Ты скажи им: «Форвертс!» — закричала Гунда.
Она бежала к нему по пахоте в синем халатике и в сандалиях. Несла она кулек из газетной бумаги. Галки взрывались из-под самых ее ног и галдели про нее нехорошими словами.
— Вот! Я принесла тебе табаку.
— Спасибо. Но я не курю.
— Не куришь?
Гунда отшвырнула кулек на межу.
— Я вчера к тебе не пришла, потому что отец немного прихворнул, а мачехе я не доверяю: еще отравит.
— Ну, что ты говоришь?
— А сегодня приду. Хочешь?
— Видишь ли, Гунда. Мы не должны с тобой оставаться наедине.
— Почему?
— Люди могут подумать бог знает что.
— А нам какое дело? Мы никого не грабим.
— Но тебе ведь всего-навсего пятнадцать лет.
— А зачем тогда ты меня нюхал? Ты думаешь, я верю, что детей аист приносит?
— Я этого не думаю, но ты еще совсем девочка. Почти ребенок. Тебе еще рано бегать на свидания.
Гунда беззвучно заплакала. Крупные, алые от зари слезы катились по бледным щекам, но лицо по-прежнему было неподвижно. Она умела брать себя в руки, эта девочка, но за слезы не отвечала.
— Тогда вот что! — сказала она, стиснув брови. — Через два года мне семнадцать лет, и я смогу делать все, что захочу. Подождешь меня эти два года? Мы будем переписываться, а иногда и видаться: я ведь учусь в Евпатории. А потом ты на мне женишься. Хорошо?
Елисей с нежностью глядел на девочку.
— Хорошо. Давай переписываться, а там видно будет.
— Ну, а теперь поцелуй меня на прощание.
— Почему «на прощание»?
— Потому что тебе нужно отсюда уходить. Раз мне нельзя с тобой, то пусть будет нельзя и моей мачехе. Этого я не позволю.
Она подошла к Елисею и протянула губы. Леська наклонился и поцеловал ее в щеку.
— В губы! — приказала она так властно, что Леська не посмел ослушаться.
Она не ответила на поцелуй, повернулась и, не оглядываясь, пошла к дому, угловатенькая, волевая, полная надежд: у нее уже была на примете коробочка с голубой ленточкой, где она будет держать Леськины письма.
А Елисей выпряг серых, отвел их во двор, привязал к террасе, пошел в сарай, переоделся в свой студенческий костюм и поднялся в дом за расчетом.
Старик сидел за столом, щелкал костяшками на счетах и тихонько напевал воинственную песню благодушным голосом:
Потом поднял голову:
— В чем дело?
— Получил письмо: тяжело заболел дедушка. Нужно возвращаться домой.
— Дедушка? — недовольно спросил старик.
— Да.
— А бабушка, слава богу, ничего?
Этот юмор не произвел впечатления.
Пока хозяин лазил в комод за деньгами, Леська оглядел комнату. На комоде стоял граммофон, накрытый кружевной накидкой. Его никогда не заводили. Рядом серебряный самовар, также накрытый салфеткой. Его никогда не ставили. Между ними высокая прозрачная четвертина, внутри которой впаян цветной картонный макет какой-то знаменитой кирки.
Леська обернулся и вдруг задохся от застарелой ненависти: он увидел над кроватью в траурной раме увеличенную фотографию Эдуарда Визау. Так вот в чей дом он попал!
— Зачем Эдуард пошел против красных? Был бы сейчас жив.
— А ты откуда про него знаешь?