Подобное переворачивание местами (причин, следствий и др.) – не единичный случай, таков рабочий метод нашего автора. Как поэт, полностью остающийся им и в прозе, Лесама ничего не принимал готовым
. Он не мирился с инерцией и энтропией ни в чем, буквально все и в секунду неузнаваемо преображая; его мгновенные импровизации на любые темы мировой истории и культуры, от первобытных времен до новостей во вчерашней газете, пересказывались потом благодарными слушателями и сохранились в памяти избранных друзей. Один из ближайших друзей Лесамы – выдающийся поэт, эссеист, переводчик Синтио Витьер вспоминал: «Его речь – будь то в стихах или в прозе – никогда не начиналась с того же уровня, что у других. Она никогда не вытекала из окружающего, а всегда жила лишь силой разрыва или, лучше сказать, выброса, как никогда же, вопреки внешней видимости, не ограничивалась она и полемическим противостоянием… Время для Лесамы Лимы было материей не исторической и не антиисторической, но, в буквальном смысле, баснословной».Материей лесамианской работы, рискну добавить, были сами эти изначальные, доопытные условия человеческого существования – пространство и время. Чувствуя себя на дальней границе культурной ойкумены, он решил противопоставить изоляционистскому бахвальству и уязвленному провинциализму многих своих соотечественников и современников утопико-мифологическое понимание кубинской культуры как напластования, палимпсеста. А сознавая, что он и его считаные соратники – гости позднего часа, попытался отделить время, ставшее прошлым, от времени, прошлым не становящегося, разграничив тем самым область истории
и царство воображения. «Поэзия видит последовательность как единовременность», – записал Лесама в дневнике в 1945 году. Он стремился и вовлекал других, говоря его собственными словами, в «гностические пространства» или «регионы возможного» (одно из ключевых слов нашего автора) и в «эпохи воображения», «творческие эры». Такими выступали у него Япония и Китай, Индия и Египет, исламский мир, средневековая и возрожденческая Европа, барокко и рококо. Такими представали до– и постколумбовы просторы Америки. Включая, понятно – больше того, помещая в самый их центр – Кубу, увиденную, а значит, опять-таки преображенную зрением поэта.Чилийский романист Хорхе Эдвардс назвал мир Лесамы «барочным лабиринтом». Как известно, лабиринт – в чем, видимо, и заключается одна из причин особой притягательности этого древнего и универсального культового символа – соединяет в себе весенний танец с погребальным обрядом, путь к смерти с возрождением к жизни, а образ мира с образом тела. В лесамианском познании всем существом, в его творческой «корпографии», письме всем телом есть своя нездешняя и не оставляющая читателя в привычном покое энергия, своя властно диктующая читательскому организму пластика, свой втягивающий в себя мысль читателя ритм (еще одно ключевое для Лесамы слово). Эти па как бы ритуального продвижения и возврата, почти плясовых остановок и кружений, мгновенного просвета надежды и внезапного потрясения от уже виденного прежде тупика организуют материю его стихов. Перед нами, вокруг нас, в нас самих разворачивается мир празднества. Но смерть при этом не изгнана из утопической вселенной Лесамы, напротив, она для него – основание нового, иного рождения, преображения. В письме Марии Самбрано 1974 года, откликаясь на известие о кончине ее любимой сестры и вспоминая свою умершую мать, он писал: «Смерть заставляет нас наново зачинать всех. Эта таящаяся в смерти бесконечная возможность, стоит сделать ее видимой, перекрывает гибельное пространство смерти. Вневременность, иными словами, эдемово, райское начало дает нам силы представлять жизнь как бесконечную возможность, рождающуюся из смерти»[130]
.Вступая в тексты Лесамы – прежде всего стихотворные, но и в его движимые теми же силами эссе, новеллы, романы, – нужно почувствовать на себе эти разнородные, едва ли не физические по ощутимости силы вместе
с бесконечно разворачивающейся метафорой-фразой, с брезжащим, приоткрывающимся и снова прячущимся смыслом, а иначе, поврозь, они многократно проигрывают. Кажется, глубже других их драматическую мощь пережил и точнее передал Октавио Пас, вообще крайне чувствительный к подобным энергетическим, пневматическим, телесным первоосновам голоса и письма. Сказанное им больше четырех десятилетий назад о романе «Paradiso»[131] в письме его автору вполне применимо ко всему своду созданного Лесамой Лимой – к той труднообозримой «вещи в работе», которая день за днем, в каждом новом акте восприятия, встает перед читателями кубинского мастера: «Перед нами… целый мир различных архитектур в непрерывных метаморфозах и вместе с тем мир знаков – отзвуков, складывающихся в значения, возникающие и распадающиеся архипелаги смысла, – медленный, головокружительный мир, вращающийся вокруг недостижимой точки, которая существовала еще до создания и разрушения речи, неподвижной точки, в которой – средоточие и завязь языка».