– Если ты будешь долго пить, он может умереть от потери крови, – засомневался Младший. – Давай лучше сразу с двух сторон вцепимся ему в горло, а там как пойдёт…
Аттокур Дюйшенович тихо поскуливал через кляп и плакал. Ему было очень себя жалко.
Предыдущей ночью гули долго уговаривали Албарсты отомстить директору. Он отказывался, убеждал гулей, что так дело и до милиции может дойти, да и с новым директором ещё надо будет договариваться. Но гули были непреклонны: «Зачем тебе этот музей? Пойдём с нами в Ош! Там тепло. А на заброшенном мазаре полно пустых домов – выбирай, все твои! Какая милиция? Ты что? Мы ни одной капли крови не оставим – пусть себе ищут директора. Улик-то нету!»
«Нет-нет, – отвечал им Албарсты. – Так нельзя. У него же семья есть. Вдруг и по нему кто-то плакать будет, а?» Но потом Албарсты вспомнил про домик в селе, который он так и не сможет купить, и про могилы родителей в Ала-Арче, представил себе какой-нибудь простенький санаторий для пенсионеров на берегу Иссык-Куля и мысленно обругал себя за излишнюю доброту: «Что хорошего эта мразь на земле сделала? Нечего ему тут жить!» А вслух сказал гулям: «Идите точите клыки. У него кожа толстая – не прокусишь».
Теперь Албарсты сидел у себя в каморке и ждал сытых гулей, чтобы идти в Ош. Он изо всех сил зажмурил глаза, заткнул уши, чтобы не слышать предсмертных хрипов директора и довольного урчания трупоедов. Когда, как ему показалось, прошло уже достаточно времени, он осторожно вытащил пальцы из ушей. Было тихо. Албарсты облегчённо вздохнул, и в тот же миг раздался крик, полный боли и ужаса. Албарсты вскочил на ноги и в три огромных прыжка оказался на втором этаже, в кабинете директора.
Первое, что он увидел, это безумные глаза Аттокура Дюйшеновича на мокром от пота лице.
У его ног на полу барахтались гули, причём Младший в этот момент успешно применял болевой приём, заламывая руку Старшему, и сквозь зубы цедил: «А я сказал – сначала горло…» Старший, почти теряя сознание от боли, но не теряя самообладания, отвечал: «Нет, ноги!»
Албарсты перешагнул через них и принялся распутывать верёвки.
Вечером Албарсты и Аттокур Дюйшенович посадили помятых гулей на автобус до Оша. В дорогу директор им выдал пятьсот сом, чтобы не попрошайничали, и пачку хорошего листового чая, чтобы не с пустыми руками к брату ехали. Прощаясь, гули хлюпали носами, размазывали по грязным щекам слёзы и просили не забывать. Албарсты обещал навестить их летом, как только с пенсией разберётся.
От автовокзала шли пешком. Аттокур Дюйшенович, во всяких переделках побывавший, оправился быстро и уже пенял Албарсты за бардак в кабинете и за окурки в витрине. Но тут же спохватывался, и благодарил за спасение, и обещал заняться его пенсией уже в следующий понедельник. Албарсты его не очень-то слушал, но согласно кивал и улыбался, щурясь от неясного света ранних фонарей.
Ене и Сохо
– Ты хоть выйди, посмотри, какой новый дом тебе построили! Такого дома ни у кого нет, дедушка. Потолки в нём высокие, стены гладкие, ровные, пол тёплый… Здесь-то тебе тесно было, темно. А там и окна большие, и дверь новая, крепкая. Собирайся, дед, собирайся! В новом доме жить будешь.
– Ещё скажи, кто дом строить помогал, не забудь, – жарко, в самое ухо подсказывала Алевтина.
– Да вот деду Митрию спасибочки, – продолжала Северпи́. – Он строил, старался. Ему Николай помогал… Кто ж ещё-то… А, да вот и Петюня тоже. Выйди, посмотри, как всё получилось-то.
Соседские мужики – дед Митрий и дядя Николай – солидно сняли шапки, поклонились. Дурачок Петюня, услышав своё имя, радостно засмеялся, за что и получил подзатыльник от стоявшей рядом строгой бабки Ульянки.
Дед Яркай, понятное дело, ответить ничего уже не мог. Он лежал на столе в праздничной рубахе, сложив на груди тяжёлые руки. Его большой мясистый нос после смерти как будто стал ещё больше – казалось, он вот-вот упрётся в потолок, и тогда перенести его из старого дома в новый – из духовитых, свежеструганных досок – будет сложно. Поэтому, посидев и немного подождав, пока Яркай смирится с переездом, начали его укладывать в гроб. Северпи облегчённо вздохнула. Хотелось курить.
Не любила Северпи сюда приезжать. Раньше, когда родители привозили её в деревню на лето, всё казалось совсем другим. Запутанный дом бережно хранил свои тайны, как кошка новорождённых котят: по тёмным углам, под пыльным крыльцом, где стояли пустые бутылки, во дворе, у трёх берёз, растущих из одного корня, за огромной деревянной лоханью, в которой дед по вечерам купал внучку, и Северпи сидела в этой лохани, как в лодке, растирала мыло ладошками и выдувала пузыри размером с цыплёнка.
Сейчас же дом был просто старым деревенским домом, сырым и неуютным. По стенам кое-где побежала чёрная плесень, крыльцо провалилось, а белоснежная некогда печь теперь вся была покрыта копотью. Но хуже всего был особый стариковский запах – запах нестираного белья и болезни.