Я больше не знаю, что делать с «мертвым письмом», о котором ты мне еще раз напомнила, как если бы это могло внушить мне надежду на новую «ремиссию» (нет, не печали, но болезни, которая не отпустит меня живым, я знаю это сейчас без малейшего сомнения, первые признаки ее фатальны, они написаны над нашими головами, они превосходят наши силы, и даже ты, мой Бог, ты ничего не можешь сделать, вот почему в глубине души я так пассивен). Нет, я не знаю, что с ним делать. Таким образом, я не хочу давать тебе даже малейшей надежды прочесть его однажды (я тебе говорил и повторял почему), не больше, однако, того, что ты возьмешь на себя пообещать взамен, во всяком случае, пообещать мне это однозначно и бесповоротно. Я не знаю, что с ним делать, это значит только то, что я не знаю куда его деть. Я не хочу ни оставлять его дома, ни прятать его где-нибудь, ни хранить его при себе. Не снимать же мне, право, сейф в каком-нибудь банке (кстати, я навел справки, это достаточно сложно и совсем не годится для моего плана).
Все чаще и чаще я спрашиваю себя, отвечаем ли мы один другому, если я отвечаю тебе, если ты никогда не отвечала на то, что я ждал от тебя, от того, чем ты являешься для меня.
Я выхожу, чтобы немного пройтись и тотчас же обратно, конечно же, я не пойду далеко.
Ты выбрала большинство, и ты теряешь нас, нас обоих. Единственный шанс, это было чудовищно, я сообщал тебе об этом (как благую весть) с первого дня. Это не что иное, как дети, семья и все, что из этого следует, это другой способ узнать их наконец. И позволить узнать себя через безумие (оно знает меня), оставить ему, как Эли, открытой дверь для визита, время и день которого она определила. Не-семья — это тоже семья, та же сеть, та же судьба продолжения рода. Еще предстоит столько сделать, а у нас всего лишь одна жизнь.
Я жду «ремиссии», но я больше не верю в это. Между нами как будто находится убийца, и именно через него мы смотрим друг на друга. И в конце концов это зависит от тебя, а не от меня, чтобы это прекратилось. Но до тех пор, пока мы говорим друг с другом, пусть для того, чтобы терзать друг друга, оскорблять, проклинать, есть шанс на то, что катастрофа еще не произошла, а ты все еще дома. Если только я уже не говорю сам с собой и не играю, как ученая обезьяна на пишущей машинке.
Я воз-вращаюсь очень, очень поздно, заседание будет длиннее, чем другие. Ты можешь не ждать меня. Не забывай слушать музыку и оставленную на проигрывателе пластинку.
Мне нравилось, когда ты плакала в те моменты, когда мы оказывались на земле, и я тоже плакал. На мгновение что бы то ни было перестало существовать, что-либо или кто-либо между нами. Или скорее (прости мне эту риторику, я больше не знаю, я знаю меньше, чем когда-либо о том, как писать, и письмо внушает мне ужас, больше, чем в какой-либо другой момент прошлого), все оставаясь
Часом позже («тем же, часом спустя», как ты говорила в аналогичных ситуациях, в маленьком переулке Афин. Ты шла со мной под руку, громко смеясь, мы оставили ад со всеми его проклятиями всего лишь на два-три часа, за нами часы, и мы уже ищем другой ресторан), час спустя мы много съели (рыба, рыба), и тем не менее я знал, ты едва скрывала это от меня, что мы войдем в фазу другой «ремиссии». Только продолжительность осталась неопределенной, и в первый раз у меня возникла идея прорицательницы. Не для того, чтобы наконец узнать дату, обрести уверенность, предвидение, но для того, чтобы знать, что же такое прорицательница, как она все это анализирует. И кто в самом деле был твоим призраком или этим близнецом, которого у тебя никогда не было. Это я твой близнец, как ты хочешь, чтобы мы выпутались из этого? И когда ты «определишься», то, что ты определишь, это уже больше не ты. Я останавливаюсь (ты только что позвонила, я люблю, когда ты таким образом пользуешься «интервалами»).