Читаем О поэтах и поэзии полностью

«Бесчеловечность, с которой нами, русскими, там и здесь, встречена эта смерть, только доказательство нечеловечности этого человека». «Смерть Блока – громовой удар по сердцу; смерть Брюсова – тишина от внезапно остановившегося станка». «Брюсов в хрестоматии войдет, но не в отдел «Лирика» – в отдел, и такой в советских хрестоматиях будет: «Воля». В этом отделе (пролагателей, преодолевателей, превозмогателей) имя его среди русских имен, хочу верить, встанет одним из первых». Все это сказала о нем Цветаева в очерке «Герой труда», а вот что Блок ему пишет 26 ноября 1903 года: «Каждый вечер я читаю «Urbi et orbi». Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть. Что же Вы еще сделаете после этого! Ничего или —? У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо), – это отказать себе в чести печататься в Вашем Альманахе, хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь».

И не так важно, что Блок вообще часто доверял первому впечатлению и был, пожалуй, склонен переплачивать современникам (иногда совершенно ничтожным). Цветаева тоже пристрастна и называет свое сердце несправедливым, но жаждущим справедливости. Цветаева из своей исходной посылки может сделать чудеса, но сама эта исходная посылка неизменна и часто неверна. Если Белый – то пленный дух, если Макс Волошин – то языческое божество, если Брюсов – то чудо ограниченности, не река, а сплошной гранит, и любви не знал, а знал только волю. (Сам-то Брюсов больше всего любил как раз праздность, про dolce far niente – сладостное безделье – написаны последние его стихи, но тут как раз, может быть, влечение к противоположности.) Все это верно, но отчасти, и Брюсов к этому далеко не сводится. Просто поэтика труда и долга в самом деле для России неорганична, Цветаева об этом пишет очень точно; стопроцентно русский, даже купеческий Брюсов воспринимается тут чужеродным, почти враждебным. Но Цветаева не может – или не хочет – понять, отчего он «наглухо застегнут»; вообще не интересуется корнями, причинами этой дисциплины. А ведь это несложно – просто есть вещи, которые русская литература не очень любит проговаривать вслух. Проговорил один Ходасевич, и то вскользь. Вообще очерк Ходасевича о Брюсове – это уже какое-то чудо пристрастности, причем многое скорректировано постфактум: судя по сохранившимся дарственным надписям, Ходасевич перед Брюсовым ходил на цыпочках, по крайней мере в первые годы знакомства. Да и кто бы сравнил Брюсова с Ходасевичем в те времена? Брюсов – мэтр, первый в табели о рангах русского символизма (первый и чисто хронологически, наряду с Мережковским); Ходасевич – начинающий поэт, автор первых двух, весьма вторичных сборников, которого мало кто принимает всерьез, хотя и ценят за желчность и ядовитость, которые никак пока в его поэзии не сказались. И, однако, Ходасевич – в мемуарах – общается с Брюсовым, как с равным, и еще жизни его учит, и в карты играет гораздо лучше (см: «В его игре не было вдохновения. Он всегда проигрывал и сердился – не за проигрыш денег, а именно за то, что ходил, как в лесу, там, где другие что-то умели видеть». Читается: я-то вижу!). Но вся эта злобность позволяла ему иногда проговориться о том, о чем другие молчали, и вот – правда, уже в Европе – он пишет: «В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось думать самому автору, а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему «припадать на ложе». Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал.

Мы, как священнослужители,Творим обряд, —

слова страшные, потому что если «обряд», то решительно безразлично с кем. «Жрица любви» – излюбленное слово Брюсова. Но ведь лицо у жрицы закрыто, человеческого лица у нее и нет. Одну жрицу можно заменить другой – «обряд» останется тот же. И, не находя, не умея найти человека во всех этих «жрицах», Брюсов кричит, охваченный ужасом:

Я, дрожа, сжимаю труп!И любовь у него всегда превращается в пытку:Где же мы? На страстном ложеИль на смертном колесе?»

Как-то очень уж хорошо они понимают, что он «никого не любил»: и Цветаева, и Ходасевич… Может, имеется в виду все же иное: не любил НАС?

Перейти на страницу:

Все книги серии Дмитрий Быков. Коллекция

О поэтах и поэзии
О поэтах и поэзии

33 размышления-эссе Дмитрия Быкова о поэтическом пути, творческой манере выдающихся русских поэтов, и не только, – от Александра Пушкина до БГ – представлены в этой книге. И как бы подчас парадоксально и провокационно ни звучали некоторые открытия в статьях, лекциях Дмитрия Быкова, в его живой мысли, блестящей и необычной, всегда есть здоровое зерно, которое высвечивает неочевидные параллели и подтексты, взаимовлияния и переклички, прозрения о биографиях, судьбах русских поэтов, которые, если поразмышлять, становятся очевидными и достоверными, и неизбежно будут признаны вами, дорогие читатели, стоит только вчитаться.Дмитрий Быков тот автор, который пробуждает желание думать!В книге представлены ожившие современные образы поэтов в портретной графике Алексея Аверина.

Дмитрий Львович Быков , Юрий Михайлович Лотман

Искусство и Дизайн / Литературоведение / Прочее / Учебная и научная литература / Образование и наука

Похожие книги

The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
The Irony Tower. Советские художники во времена гласности

История неофициального русского искусства последней четверти XX века, рассказанная очевидцем событий. Приехав с журналистским заданием на первый аукцион «Сотбис» в СССР в 1988 году, Эндрю Соломон, не зная ни русского языка, ни особенностей позднесоветской жизни, оказывается сначала в сквоте в Фурманном переулке, а затем в гуще художественной жизни двух столиц: нелегальные вернисажи в мастерских и на пустырях, запрещенные концерты групп «Среднерусская возвышенность» и «Кино», «поездки за город» Андрея Монастырского и первые выставки отечественных звезд арт-андеграунда на Западе, круг Ильи Кабакова и «Новые художники». Как добросовестный исследователь, Соломон пытается описать и объяснить зашифрованное для внешнего взгляда советское неофициальное искусство, попутно рассказывая увлекательную историю культурного взрыва эпохи перестройки и описывая людей, оказавшихся в его эпицентре.

Эндрю Соломон

Публицистика / Искусство и Дизайн / Прочее / Документальное