Это про Брюсова, конечно; и здесь точно замечена разница между акмеистами и старшими символистами. В основе акмеизма – любовь и радость, он действительно весь пахнет звездами и морем, – а Брюсов и его ровесники относились к искусству куда строже, они храм строили, Вельзевула побеждали, они думали не о вольных странствиях и не о Женевьевах.
Брюсов был вечным примером, укором, уроком, вечным авторитетом и оппонентом для Гумилева и Маяковского, и для Блока, конечно; все они к нему тянулись, все жаждали его одобрения – и все от него отталкивались, потому что сколько можно жить самодисциплиной, властью, насилием? Но все они, хоть и по-разному, приходили к тому же самому: не потому, что садомазохизм – общая участь, нет, конечно. Но потому, что у поэта один способ уцелеть в соблазнах мира – вот это одинокое рыцарство, труд, аскеза.
Особенную ярость у современников – Маяковский даже откликнулся несправедливой эпиграммой – вызвала брюсовская попытка закончить «Египетские ночи» Пушкина. Это эксперимент, не претендующий ни на какое равенство с Пушкиным, ни на какое соперничество; это чутье поэта, уловившего у Пушкина свою тему, то же соседство любви и смерти, страсти и казни; и мне представляется, что это главное свершение Брюсова-поэта, потому что это прекрасно додуманный сюжет и очень хорошие стихи, с великолепной концовкой, в которой Клеопатра, предавшая смерти трех своих любовников, сама предстает жертвой приближающегося к ней Антония. Так всегда бывает. Просто Маяковский узнал в этой ситуации свою собственную, услышал намек на Лилю с ее любовниками – своевольную Лилю, которая жонглировала сердцами, а сама пасовала перед собственным мужем, не в силах добиться от него взаимной страсти; так что его озлобление тут диктуется желанием защитить вовсе не Пушкина, а скорее собственные постыдные тайны. Иначе никак не понять, почему человек, призывавший бросить Пушкина с корабля современности, так пылко вступается за него год спустя, защищая – от кого же? – от ведущего пушкиниста, автора лучшей на тот момент – боюсь, и на сегодняшний – статьи о «Медном всаднике».
Правда, слова «Где же мы? На страстном ложе иль на смертном колесе?» свидетельствуют вовсе не об анонимности и заменяемости партнера, а о том, что страсть сама по себе, с любым партнером, есть мучение; и стихи эти вошли в историю именно потому, что с небывалой откровенностью трактуют изначальный и непреодолимый трагизм физической любви. Тут речь не о взаимном мучительстве и не о садомазохистской ролевой игре, а о том, что вся участь человеческая – участь по преимуществу пыточная; тут уловлено настигающее иногда в действительно сильной любви ощущение общей смертности, обреченности, клетки человеческого существования, и называется это стихотворение «В темнице», и о темнице плоти мало кто сказал откровеннее. Если даже речь здесь идет о темных брюсовских эротических фантазиях, то фантазии эти, будем откровенны, имеют некоторое отношение к высшей реальности: