«Увидав воочию положение тюремного дела, войдя в соприкосновение с арестантами, Федор Петрович, очевидно, испытал сильное душевное потрясение. Мужественная душа его не убоялась, однако, горького однообразия представившихся ему картин... С непоколебимою любовью к людям и к правде вгляделся он в эти картины и с упорной горячностью стал трудиться над смягчением их темных сторон. Этому труду и этой любви отдал он все свое время, постепенно перестав жить для себя... Чем дальше шли годы... тем резче изменялись образ и условия жизни Гааза. Быстро исчезли белые лошади и карета, с молотка пошла оставленная |без «хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, обветшал оригинальный костюм, и когда, в 1853 году, пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача, обратившегося, по мнению некоторых, в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счет полиции...»
Гааз жил в царствование Николая I, не без основания прозванного Николаем Палкиным, в суровую эпоху крепостничества, народного бесправия, бессмысленной жестокости. Неудивительно, что в таких условиях положение людей, лишенных, нередко без должных оснований, свободы, было ужасным. «За виновным отрицались почти все человеческие права и потребности, больному отказывалось в действительной помощи, несчастному—в участии».
Сделавшись, как член комитета, главным врачом московских тюрем, Гааз с самого начала особое внимание обратил на пересыльную тюрьму, расположенную на Воробьевых горах (теперь Ленинские горы, где высится здание Московского университета).
В эту тюрьму поступали из 24 губерний европейской России арестанты, направляемые в Сибирь и «места не столь отдаленные». Ежегодно число их достигло 6—8, а в отдельные годы 10—11 и даже 18 тысяч. В общем итоге за период с 1827 по 1846 год в одну только Сибирь препровождено через Москву почти 160 тысяч человек, не считая детей, следовавших за родителями.
В пересыльной тюрьме Ф. П. Гааз пришел в соприкосновение со всею массой ссыльных, и картина их физических и нравственных страданий предстала перед ним во всей своей ужасающей наготе.
*(
«Топочась около прута, наступая друг на друга, натирая затекавшие руки наручнями, железо которых невыносимо накалялось под лучами степного солнца и леденило зимою, причиняя раны и отморожения», несчастные ссыльные следовали к месту назначения. Они оставались «на пруте» и во время она, и при отправлении естественных надобностей. Лишь в тех случаях, когда «товарищи по пруту приволокли с собой умирающего или тяжко больного, на которого брань, проклятия и даже побои спутников уже не действуют ободряющим образом», охрана бывала вынуждена на очередном этапном пункте отключать от прута таких горемык. Следует отметить, что жертвами этой системы в основном являлись не опасные преступники, осужденные на каторгу,— они хотя и были закованы в ножные кандалы, могли идти более или менее свободно,— а люди, отправляемые административно по месту жительства, просрочившие паспорта, пленные горцы и заложники, беглые кантонисты, даже посылаемые за счет помещиков до их имений крепостные, бывшие на подсобных заработках и пр.