Ее слова звучат мольбой… До чего же она стара, до чего стара… Беззубый рот кривится и шамкает, и пальцы дрожат. Он полон сострадания, ее сын, и он знает, а чего не знает, о том догадывается, ибо ее душа для него открытая книга, ее душа, уже ослепшая и оглохшая, дожидающаяся смерти своей телесной оболочки, душа его матери, некогда пылкая и страстная, душа женщины, созданной для любви, тропической крови, готовой разом забыть весь мир и всю жизнь – ради мига блаженства или… или ненависти! Харольд знает, она ненавидела его отца, сначала боготворила, а потом ненавидела, когда ее пылкая любовь к нему обратилась в горсть пепла… Все это год за годом, постепенно, выстроилось перед его мысленным взором, по мере того как он рос, превращался из дитяти во взрослого, стал мужчиной, стал понимать, вспоминать, размышлять… И он догадывается, оттого что знает ее душу… Но до чего ее душа оглохла, до чего состарилась! От сострадания смягчается и его собственная душа, тоже старая и полная грусти о том, что когда-то было, полная жалости к матери… и к себе самому, старику… До чего же она стара, до чего стара… Тише, тише: пусть она состарится еще немножко, и тогда все будет кончено, и Это пройдет мимо, исчезнет последний краешек призрачного шлейфа, отшелестит свое последний сухой лист на бесконечной, бесконечной тропинке, и хотя темный отзвук когда-то пронесся сумрачным дуновением между дрожащих деревьев, он никогда не обернулся голосом, предъявляющим обвинение, и никто никогда не вышел из-за стволов и не остановил грубой рукой тот угрюмый призрак, что идет и идет по нескончаемой дороге много-много лет.
XI
Звонок в дверь разбудил Такму.
Он знал, что только что спал, но сделал вид, будто всего лишь спокойно отдыхал, положив руки на трость с набалдашником слоновой кости. И увидев входящего доктора Рулофса, сказал своим обычным шутливым тоном:
– М-да, Рулофс, что-то ты с годами никак не худеешь!
– Ну-ну, – ответил доктор, – ты так находишь, Такма?
Он вплыл в комнату, со своим огромным животом, несимметрично свисавшим к той его ноге, которая не гнулась и была слишком короткой; на старческом гладко выбритом лице с монашеским выражением из-под золотых очков сердито сверкнули хитрые глазки, потому что доктор терпеть не мог, когда Такма смеялся над его животом.
– Наверху сейчас Харольд, – сказала Отилия Стейн.
– Идем, детка, – сказал Такма, с трудом вставая. – Давай тоже поднимемся наверх и прогоним Харольда…
И они пошли наверх. Но тут дверной звонок зазвенел опять.
– В некоторые дни приходит уж слишком много народу… – сказала Анна доктору. – Слава богу, что мефрау на старости лет не одинока. Надо будет затопить здесь, внизу, в гостиной, потому что здесь часто кто-нибудь сидит и ждет.
– Да-да-да, – ответил доктор, зябко потирая свои коротенькие ручки с толстыми пальцами. – Здесь холодновато, хорошо бы затопить…
– Господин Такма считает, что нет ничего хуже горячей печки…
– Да, он постоянно пылает изнутри, – сказал доктор Рулофс с ехидством. – Так-так-так, вот и дети пришли…
– Нам можно подняться наверх? – спросила Элли, вошедшая в дом вместе с Лотом.
– Да… Идите! Вон господин Харольд уже спускается по лестнице, так что наверху сейчас только
–
Но в его голосе слышалось сомнение, ибо его неизменно охватывало чувство глубочайшей почтительности, едва он переступал порог дома своей бабушки. Дело было в царившей здесь атмосфере далекого прошлого, куда он, с его обостренной эмоциональностью, чувствительностью, порой боялся вступать, атмосфере, в которой жили воспоминания и предметы из прошлого… Толстяк-доктор, похожий одновременно на монаха и на Вакха, фавна, был хоть и моложе
– До завтра, до завтра, дети, – сказал он тихо, пожимая руки и уходя. – До завтра, до завтра, Рулофс…
При звуках этого меланхолически-надломленного голоса Лот всегда вздрагивал. Он шел по лестнице следом за Элли, в то время как в гостиной доктор еще продолжал разговор со старой служанкой:
– Да-да-да, так-так-так!
Эти реплики преследовали Лота. С каждым приходом в дом