«Одно лето в аду» (1873) Рембо – своего рода пратекст белого авангардного примитивизма и течения «белого негритянства» следующего столетия. Рембо начинает с описания собственной белизны и родословной: «От моих галльских предков я унаследовал светлые голубые глаза, ограниченный мозг и отсутствие ловкости в драке. Моя одежда такая же варварская, как и у них. Но я не мажу свои волосы маслом», – а затем переходит к спазмам ненависти по отношению к белой расе, Европе и христианству. Он объявляет: «Мой день завершен; я покидаю Европу. Морской воздух опалит мои легкие; гибельный климат покроет меня загаром. Плавать, топтать траву, охотиться и курить (это прежде всего), пить напитки, крепкие, словно кипящий металл, как это делали вокруг костров дорогие предки. Я вернусь с железными мускулами, с темною кожей и яростными глазами». Рембо даже осмеливается объявить своим собеседникам, что родился не в том теле: «Никогда я не был связан с этим народом; никогда я не был христианином; я из тех, кто поет перед казнью; я не понимаю законов; не имею морали, потому что я зверь, и значит, вы совершили ошибку… Я – зверь, я – негр». Он клянется «покинуть континент» и «вступить в подлинное царство потомков Хама». Кажется неслучайным корреляция этого желания с тягой «курить (это прежде всего), пить напитки, крепкие, словно кипящий металл» и «долгой, непомерной, рациональной дезорганизацией всех чувств» (это выражение сто лет спустя подхватит ярый последователь Рембо Джим Моррисон).
Никто не знает, вступил ли Рембо в «подлинное царство потомков Хама». Но Европу он действительно покинул, сперва отправившись на Яву, затем на Кипр и наконец в Абиссинию, где он десять лет торговал оружием и кофе вплоть до своей смерти в возрасте тридцати семи. В 1936 году Арто взял схожий курс, покинув Европу в поисках пейотных ритуалов среди индейцев тараумара в Мексике. Деррида охарактеризовал миссию Арто следующим образом: «Для Арто речь в равной мере шла о том, чтобы устранить систему норм и запретов, которые конституировали европейскую культуру и, прежде всего, европейскую религию. В мексиканских наркотиках он искал силу, которая могла бы освободить субъекта, вывести его из подчинения того, что произвело его отчуждение уже с самого рождения, и для начала избавить его от самой концепции субъекта».
Поиски «избавления от самой концепции субъекта» звучат более высоколобо, чем, скажем, высокопарные рассуждения Керуака – стенания белого парня в романе «В дороге»: «Сиреневыми вечерами, мучаясь от боли в мышцах, я бродил среди огней 27-й и Уэлтон, в цветном квартале Денвера, и жалел о том, что я не негр, я чувствовал, что даже лучшее из всего, что способна дать „белая“ работа, не приносит мне ни вдохновения, ни ощущения радости жизни, ни возбуждения, ни тьмы, ни музыки, ни столь необходимой ночи… Мне хотелось стать денверским мексиканцем или, на худой конец, бедным, измученным непосильным трудом япошкой, да кем угодно, лишь бы не оставаться отчаявшимся, разочарованным „белым“». Однако в конечном счете два взгляда не так уж отличны друг от друга. Вопреки неистовым (и, нужно сказать, сумасшедшим) попыткам Арто «покончить с диктатом Бога» (и настоянию Рембо – от которого он якобы отрекся на смертном одре – на том, что он «никогда не был христианином»), оба оказались в крепких тисках чрезвычайно белой интерпретации «потерянного Эдема» – «причудливой ностальгии», как выразился Болдуин в эссе о Мейлере (где он также обсуждает приведенный отрывок из Керуака), по лучшему времени, с которым не способно сравниться настоящее, будь то из-за недостатка «радости жизни, возбуждения, тьмы, музыки и столь необходимой ночи» или желания «вернуть Америке былое величие».