Невролог пришла ближе к концу, и она все же спросила,
Принадлежать к своему поколению означало, что ее сестра надела на похороны розовое сексапильное платье, подобрала в тон помаду и туфли на высоченных каблуках, объявив во весь голос: «МЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ КРАСИВЫМИ ДЛЯ НАШЕЙ ДЕВОЧКИ!» Принадлежать к своему поколению означало, что гроб тоже был розовым, того новейшего оттенка, которому только недавно дали название, и что кто-то украдкой положил в этот гроб яркий прозрачный аметист. И час, когда гроб опустили в землю, наполнился темнотой посреди светлого дня, и дождь хлестал по земле серыми каплями; и вся семья собралась на улице, во внешнем мире, который все еще существовал, и сбилась в тесный кружок под ветвями какого-то вечнозеленого дерева. На поминках играла музыка в стиле трэп, и после они устроили барбекю, и ее брат ударил себя кулаком в грудь и сказал ее сестре: «Слушай, сестренка, она была настоящей». Так что специфика времени тоже присутствовала на поминках – как нечто живое, как гостья.
На поминках им с сестрой довелось подержать на руках чью-то чужую новорожденную малышку. Крошечный сверток был таким легоньким, таким простым, что они обе едва сдерживали желание подбросить малышку под потолок и поймать: они не боялись ее уронить, они точно знали, что она непременно вернется к ним в руки. «Как будто она человек совершенно другого вида», – тихо шепнула сестра, такая юная и красивая в своем розовом платье, и ее руки не ощущали вообще никакой тяжести, потому что чужая малышка была легче перышка.
Они вернулись домой, и муж сестры встал на колени и поцеловал квадратик дивана, где когда-то жила их малышка, где она дышала в окружении жужжащих машин, где они обнаружили – едва ли не слишком поздно, – что с ней можно играть в ладушки.
Они случайно выбросили на помойку мячик из тонких резиновых ниточек, и никто из работников мусорной свалки даже не подозревал, что это такое: синяя искрящаяся звезда всего, что они теперь знали, – не потерявшая ни единого лучика.
Был такой период, когда она плакала навзрыд и подолгу – в кафе и такси, в магазинах и барах; на рекламе, на документалках, на фильмах с Райаном Рейнольдсом; в кабинках общественных туалетов, уткнувшись лбом в колени и издавая животные всхлипы, которые никак не могли выходить из ее горла; когда почтовый курьер назвала ее душенькой; когда сестра сказала: «Ты тоже была ее мамой»; в портале, где вроде бы был представлен весь человеческий опыт, но там не было этого личика в его сияющем несходстве с другими лицами, не было этих глаз, этих волос.
Изменится ли она после всего, что было? В детстве у нее случались мгновения чистейшей святости, предельной остроты ощущений, подобных ножу, что режет Землю на дольки, словно голубой арбуз. В эти мгновения солнце спускалось к ней, точно лифт, и она проникалась уверенностью, что можно войти в этот лифт и он поднимет ее высоко-высоко, пронесет мимо всех горестей и неудач, мимо всех пропущенных тринадцатых этажей в каждом здании, построенном людьми. В эти святые мгновения она размышляла, возвращаясь домой из школы: После такого я точно сумею быть милой с мамой, – но не сумела ни разу. После такого я точно сумею говорить только о важных вещах, о жизни и смерти – и о том, что будет потом, – но все равно говорила почти исключительно о погоде.
Уже потом, ночь за ночью, когда ее ногти светились в темноте, ей снилось, что малышка все-таки дышит, просто так тихо, что они проглядели ее дыхание. Там, в этих снах, кто-то всегда кричал: «ЭЙ!» – и похоронная служба прерывалась на середине. Они поднимали малышку из гроба, целовали ее, обнимали; по дороге домой они бросали из окон машины розовые гвоздики; все это было ошибкой.
Просто им надо было быть чуть повнимательней, чтобы заметить почти незаметное.
Двери скучных домов в городских предместьях теперь казались исполненными возможностей, четко очерченными, бьющимися, как пульс, – потому что за каждой из них могла скрываться ярчайшая частная жизнь. Женщина, которую в свое время называли голосом Бога и которая не появлялась на сцене уж двадцать лет, продолжала петь у себя дома, и ее партнер ее слушал. Он говорил, что ему искренне жалко весь остальной мир.
«Просто во мне было много чего-то такого… даже не знаю, как это назвать, – однажды сказала певица в одном интервью. – Наверное, солнца, пропитавшего меня насквозь. Чудесного, дивного солнца!» Двери домов в городских предместьях плотно закрыты, чтобы удержать это солнце.