1038. А сколько новых богов еще возможно! Даже мне самому, в котором от поры до поры снова норовит ожить религиозный, то есть богообразующий инстинкт, – насколько же по-иному, всякий раз по-разному открывалось мне божественное!.. Столько всего странного прошло уже мимо меня в те вневременные миги, что падают в жизнь словно с Луны, когда ты сам решительно не знаешь, насколько ты уже стар и сколь молод еще будешь… Так что я не стал бы сомневаться, что есть много видов богов… Среди них нет недостатка и в таких, которых невозможно помыслить без известной доли алкионизма и ветрености… А, быть может, легконогость вообще неотделима от понятия «бог»… Надо ли долго объяснять, что любой бог в любое время предпочитает и умеет держаться по ту сторону всего разумного и обывательского? Как и, кстати сказать, по ту сторону добра и зла? Взор ему ничто не застит – говоря словами Гёте. – А еще, призывая ради такого случая на помощь бесценный авторитет Заратустры: Заратустра в своих свидетельствах заходит столь далеко, что уверяет: «я поверил бы только в такого бога, который умеет танцевать»…
Еще раз говорю: многие новые боги еще возможны! – Сам Заратустра, правда, закоренелый атеист. Так что надо понять его правильно! Он хоть и говорит, что поверил бы – но Заратустра никогда не поверит…
Тип бога по типу творческих гениев, «великих людей».
1039. А сколько новых идеалов в сущности еще возможно! Вот вам идеал, который мне удается уловить раз в каждые пять недель во время дикой и одинокой прогулки, в лазурный миг кощунственного счастья. Проводить жизнь среди нежных и абсурдных вещей; вчуже от реальности; полухудожником, полуптицей и метафизиком; без «да» и «нет» по отношению к реальности, за исключением разве тех мигов, когда, подобно хорошему танцору, снисходишь до нее и легким касанием мыска признаешь; вечно под щекочущим зайчиком какого-нибудь солнечного луча счастья; раскован и бодр духом даже в печали – ибо печаль хранит счастливого; прицепляя маленький хвост шалости даже самому святому, – это, как оно само собой понятно, идеал тяжелого, в центнер весом, духа, духа самой тяжести…
1040. Из воинской школы души. Храбрым, радостным духом, выдержанным посвящается.
Не хочу недооценивать любезные добродетели; но величие души дружит не с ними. Да и в искусствах истинный размах исключает всякую приятность.
Во времена болезненного напряжения и уязвимости – выбирай войну: она закаляет, она наращивает мускулы.
Последним уделом глубоко раненных остается олимпийский смех; имеешь только то, что необходимо.
И так уже десять лет: до меня более не доносится ни звука – край без дождя. Нужно иметь в себе большой запас человечности, чтобы не изнемочь в такой засухе.
1041. Мой новый путь к «да». Философия, как я прежде ее понимал и жил, есть добровольное гостевание на проклятых и нечестивых сторонах сущего. Из долгого опыта, приобретенного в этом скитании по льдам и пустыням, я научился на все, что прежде посягало на философствование, смотреть иначе: – скрытая история философии, вся психология великих ее имен открылась мне в новом свете. «Сколько истины вынесет, на сколько истины отважится данный ум?» – вот вопрос, ставший для меня главным мерилом значения и ценности. Заблуждение – это трусость… всякое достижение познания есть следствие мужества, суровости к себе, чистоты перед собой… Подобная экспериментальная философия, какой я ее живу, на пробу предвосхищает даже возможности принципиального нигилизма: однако это вовсе не означает, что она останавливается на отрицании, на «нет», на воле к «нет». Она, напротив и в гораздо большей мере, хочет дойти как раз до обратного, пробиться до дионисийского да-сказания миру как он есть, без изъятий, исключений и разбора, – она хочет вечного круговорота все тех же вещей, той же логики и нелогичности узлов и хитросплетений. Высшее состояние, которого может достигнуть философ, – это относиться к сущему дионисийски. Моя формула для этого состояния: amor fati[254]…