Кэйл любовно обнял скрипку и задумчиво прикоснулся к упругим струнам. Несколько минут он бездумно водил по ним смычком, словно собираясь с мыслями, а потом… потом родилась музыка. Она была живая, сотканная из света, золота солнечных лучей, тончайших переливов журчания воды, кристальной чистоты ясного полуденного неба, стремления души обрести крылья и взлететь. Непременно взлететь, чтобы парить там, наравне с птицами, выше их, дольше их, и камнем срываться с заоблачных высот к родимой земле, ко всему тому, что так искренне любимо и дорого.
Казалось, это музыка была само счастье, вернее, тончайшее, неуловимое ощущение этого счастья. Каждому виделось что-то свое: госпоже Эдне — живой и невредимый муж, Розали — позднее утро, проведённое в постели и озарённое ароматом фиалок на раскрытом окне, маленькому гению — он сам, бегущий по залитому солнцем лугу, Берте и Эмире — вкусные пирожные и мама, любящая мама, которая больше никуда не спешит и никогда не плачет.
Кэйл играл, и лицо его сияло. Ожившая, сладостно трепетавшая под его смычком скрипка заставляла забыть о том, что он калека. Да он уже и не был калекой, он просто не мог им быть. Потому что эта музыка, это счастье, эта радость были просто не совместимы с хромыми ногами и кривой спиной. Он был прекрасен, это мальчик, прекрасен хотя бы потому, что играл без нот, что эта дивная, неземная музыка была плодом не ежедневных упорных упражнений в заучивании строк чужой души, а лёгким дыханием его собственного сердца. В этого двенадцатилетнего раскрасневшегося Кэйла просто нельзя было не влюбиться.
Музыка оборвалась резко на сложном искрящемся пассаже. Одной рукой прижимая к себе инструмент, другой держась за свою палку, он поспешил скрыться с глаз очарованных им слушателей; Маркусу показалось, что мальчик плакал.
— Да у него же талант! — очнувшись от оцепенения, воскликнул принц. — Ему надо учиться. Пошлите его в столицу, а ещё лучше…
— Кому нужен безвестный калека? — с горькой улыбкой спросила Розали. — Он может заставить скрипку плакать, но никогда не заставит людей забыть о своём уродстве. Музыкант не может быть хромым, слепым, горбатым, кривым. Кэйл вызывает у них только жалость, презрительную жалость к красивому личику. Я не удивлюсь, если они обвиняют его в том, что он смеет заниматься музыкой, смеет осквернять своим уродством их прекрасное тепличное создание гармонии.
Лицо её раскраснелось, глаза сияли. Каждое последующее слово она произносила громче, чем предыдущее, и, слегка подавшись вперёд, поводя в сторону головой, попеременно сжимала и разжимала кулачки.
— Они не желают признавать никакой другой красоты, кроме красоты тела; они слепо поклоняются своим истуканам и безжалостно вышвыривают прочь тех, кто посмел поколебать их представление о прекрасном. Кэйл для них игрушка, не более того. Они, как Вы, приходят сюда, чтобы послушать его, пару раз похлопать в ладоши, поговорить с матерью и уйти с холодным равнодушным сердцем.
— Розали, перестань! Ты сегодня не в себе, дорогая, — попыталась прервать поток её красноречия Эдна.
— Нет, мама, всё так и есть!
— С тех пор, как умер мой муж, её отец, Розали места себе не находит. — Госпожа Асдерда говорила о старшей дочери, как о больном ребёнке. — Поймите, она не хотела… Розали добрая девочка, не так ли милая?
Розали вспыхнула и убежала, громко хлопнув дверью. Через мгновенье её растрёпанная головка показалась в гостиной, но лишь для того, чтобы с укором крикнуть:
— Ты не права, мама! Не права! Сколько можно их прощать? Если ты этого не видишь, это вовсе не означает, что этого нет. Твоя безграничная доброта застилает тебе глаза. Будь я на твоём месте, я бы подняла этот дрянной городишко на борьбу с этой нечестью!
— Зачем? — тихо спросила Эдна, сделав рукой странный жест, словно желая отгородиться от слов дочери. — Людей нужно любить, дочка. Они — божьи создания, а боги не могли сотворить ничего дурного.
— Значит, ты им простила… — Теперь Розали стояла на пороге и нервными движениями накручивала волосы на палец; голова ее рефлекторно подёргивалась.
Девушка закрыла глаза, потом медленно открыла их и тихо, с ещё большим упрёком спросила, не сводя взгляда с обеспокоенной матери:
— Ты им всё простила? Даже ноги Кэйла? Он ведь не от рождения хромой.
Мать глотнула ртом воздух и уронила руки на колени.
— Она учит нас прощению, проповедует всемирную любовь, кормит нищих — а Берте стыдно выйти на улицу в этом старье. — Розали пристально смотрела на Маркуса, будто обвиняя. — О себе я не думаю, привыкла, но они… Я с ними сижу, я вижу, какими жадными глазами они провожают разносчиков сладостей, как завидуют соседским девчонкам в новеньких платьицах с бантиками. Разве так можно, сеньор?
— Нет, — выдавил из себя принц; он был во власти этой хрупкой болезненной девушки со стальным взглядом. — А Ваш отец…