Теперь музеем владел сын ее дочери - магистр философии господин Иоганн Келлер. Его часто можно было видеть в залах музея: ходит этакий небольшой господин с животиком, золоты-ми зубами и круглым румянцем на полных щеках, постоянно доволен всем, тих и уравновешен. В кругу своих знакомых, кроме несоответствия занятий - в самом деле, магистр философии и паноптикум! - он был еще известен тем, что уже десятый год сидел над работой о Венерах: о Венере Милосской, Венере Meдицейской, Микенской, Таврической. И добро бы он горел на этой работе, считал ее делом своей жизни, а то ведь ничего подобного, - он, кажется, сам не понимал толком, для чего и кому нужна его диссертация и чем он ее кончит, писал - и все!
- Так ведь про этих Венер-то и материалов столько не наберешь, горевали его знакомые. - Чем же вы занимаетесь десять-то лет?
Господин Келлер смотрел в лицо собеседника ореховыми улыбающимися глазами, и лицо его светилось от тихого удовольствия.
- Ну да, ну да! - возражал он с каким-то даже подобием оживления. - И я так думал вначале: "Какая там литература?! Две брошюрки, одна монография - вот и все, пожалуй". А как поднял книжные пласты, так знаете, что на меня полезло... Ну! Наибогатейший материал, на восьми языках! Даже на венгерском и то отыскался какой-то специальный альбом. А поначалу так действительно казалось, что нет ничего. Хотя, - говорил он, подумав,- ведь важен-то не сам материал, а мысли по поводу него. Вот написал же Лессинг книгу только об одной статуе, и книжка стала классической, ее перевели на все языки мира. Вот и подумайте! - и в глазах его было столько тепла и иронии, столько добродушного издевательства и над Венерами, сколько бы их там ни было, и над всеми восемью языками, на которых о них написано столько перечитанной им ерунды, и над своей работой, которую он, видимо, ни в грош не ставил, что обыкновенно собеседник больше не расспрашивал и разговор на этом кончался. И о паноптикуме, хозяином которого он состоял вот уже двадцать лет, Келлер говорил с тем же мягким, добродушным презрением и задумчивостью.
- Конечно, говоря между нами, джентльменами,- задумчиво цедил он сквозь зубы, - все это похабщина, - он кивал на свои манекены, - всем этим Ледам да обнаженным Цецилиям со стрелами в груди только и стоять бы в вестибюле дома терпимости, но есть публика, которой это нравится, она валом валит.
Он задумывался и продолжал:
- И вся беда, очевидно, в том, что людям без зверства никак не прожить. Самому убивать даже на войне, конечно, противно, - цивилизация мешает, - но посмотреть на это хотя бы одним глазком, со стороны, положительно необходимо. Есть такая классическая английская монография прошлого века - не читали? - "Убийство как изящное искусство". Вы понимаете, в чем пакость? Оказывается, установлено научно, что убийство, во-первых, искусство, а во-вторых, еще и изящ-ное искусство. Вот тут-то, наверное, и собака зарыта.
Слушатели, которые были поумнее, после этих объяснений переводили разговор на погоду, а дурачки восклицали:
- Позвольте, но вы же проповедуете безнравственность!
И тогда Келлер, тоже с видимым удовольствием и даже без своей обычной флегмы, подхватывал:
- Возможно, возможно! Вполне, вполне возможно! Я же вообще по натуре, очевидно, совершенно аморален. Вот влюблен во всякую красоту, в любую форму ее - от тропической змеи до женщины. А ведь красота-то - она от дьявола! Это еще богомилы, а до них Плотин очень убедительно доказывал, почитайте-ка!
Он говорил о своей аморальности, а жил монахом, у него не было ни жены, ни детей, ни даже как будто любовницы. Вот этот человек, как только в город вошли немцы, первый из всего города нарушил приказ командования о том, что все предприятия, в том числе зрелищные и увеселитель-ные, должны работать по прежнему распорядку, и повесил на двери паноптикума блестящий пружинный замок.
- А что же могу теперь показать интересного? - спрашивал он. - У меня ведь ужасы восковые, раскрашенные - так кого я чем напугаю? Вон у моих мучениц и щечки розовенькие, ресницы насурьмлены, даже проволока кое-где торчит, а тут, в десяти минутах ходьбы от моего музея, раскачиваются на проводе самые настоящие висельники с вывалившимися языками, и над ними вороны дерутся. Ну, совсем пятнадцатый век. Так кто же после них пойдет смотреть моих куколок? Ведь это же профанация! Я так и скажу немцам: "Ничего не поделаешь, музей не выдержал конкуренции".
- А что они вам ответят? - спрашивали его.
Он разводил руками и тоже спрашивал:
- А зачем им отвечать? Что им, своих убитых не хватает, что ли? К чему еще мои Клеопатры да Нероны?
Но дней через десять он вдруг сам снял замок и объяснил друзьям это так: