Итак, на плацу возле берлинского отеля, я и Лео, мы берем у чудака бумажки, на которых – по-русски! – написаны непонятные заклятья с множеством восклицательных и прочих ненужных знаков, с рисунками, орнаментом, листки похожи на дурные салфетки, которые в те годы были повсюду, грубо вырезанные из тонкой плохой бумаги, с прилипшими волосками и табачинками. Мы идем, слегка хмельные, настроение праздничное, вечером будет пирушка с поэтами, мы предвкушаем, разглядываем листовки. Что-то удалось разобрать. Лео вдруг залился своим детским хихиканьем и воскликнул: «Какая прелесть! Моргенштерн, вы только поглядите, сколько брани! Простой живой мужицкой брани! Какая изумительная площадная матерщина! Какая прелесть! Моргенштерн, а давайте его возьмем с собой! Пусть берлинские поэтишки послушают!»
Рассказы Сержа о бурной карнавальной жизни, которую в Фиуме устроил д'Аннунцио, произвели на всех сильное впечатление; он рассказывал всю ночь, пил и не хмелел, взрывался стихами, хватался за воображаемый пистолет, влезал на стол и декламировал, и так всю ночь напролет – то кокаиновый ритуал посвящения в рыцари Ордена Красоты, то пиратские налеты на проплывающие мимо Фиуме суда, то шествия, то пляски, то театральные представления, которые заканчивались оргией или пальбой из пушек по просторам Адриатики… все аплодировали! Как Франц Штернбальд, Шершнев обошел всю Европу, большую часть пешком, всюду бывал, все видал, везде у него случались любовные истории, рисовал и дарил картины, посвящал стихи, он мог писать поэмы в духе трубадуров и Вийона или онегинской строфой, все это он делал играючи. В Италии он излечился от анархизма, но заразился фашизмом, переболел сыпным тифом, во время которого его посещали видения, и пробудился абсолютно здоровым. Он называл себя квиетистом, читал Якоба Бёме и распевал стихи Блейка на ужасном английском. Я предложил ему ехать со мною в Париж: «У меня можно жить как в келье, читать, рисовать, петь сколько душе угодно!» Он отказался: «Не хочу вести иждивенческий образ жизни». «Я буду брать у вас уроки итальянского». Он согласился, на несколько месяцев поселился на rue de la Pompe, писал картины, а я учился в школе Жака Копо, намереваясь всецело посвятить себя актерской карьере, но не вышло: джаз, пирушки, Шершнев… Он искал приключений, он желал, чтобы жизнь бурлила, била ключом; ему нужны были друзья, девушки, ночные огни Монмартра, я шел туда вместе с ним… Никто меня не знает лучше его; Серж – одно из стеклышек мозаики, внутри которой я живу, ибо моя жизнь -
Шершнев старше Альфреда почти на десять лет, но энергии и здоровья, судя по всему, в нем гораздо больше (вряд ли он попал бы под нож в Германии). В двадцатые годы Шершнев разрывался, он был и футуристом, и дадаистом, много рисовал, спешил познакомиться со всеми, всем понравиться. От Шершнева Альфред узнал о Габриэле д'Аннунцио – на многие годы роман «Наслаждение» стал одной из его любимых книг (
Серж часто спорит с мсье М., у каждого своя версия их общего прошлого; однажды Серж мне сказал, что Альфреду не стоит слепо доверять: «не потому что он врет или не помнит, а потому что он – больше сочинитель, чем мемуарист».