Я смотрел, как она пьет чай, и молчал, мне нечего было сказать; я недоумевал; потому что я видел, как родственники и даже незнакомые люди до последнего дня ходили провожать тех, кто уезжал, даже не близких, даже незнакомых провожали; я знаю и не знаю, почему они это делали; на поверхности я протестую и не желаю этого принять, но где-то глубоко внутри мне понятно, почему человек, у которого никого нет во Франции, идет на вокзал или в лагерь и там шатается, заводит разговоры с незнакомыми людьми, он им задает простые человеческие вопросы: откуда они приехали, где жили, как жили, куда собираются, – он слушает их, что-то рассказывает, а потом желает счастливого пути и уходит; я видел одиноких женщин, которые плакали, провожая совершенно чужих людей, они плакали не потому, что верили, что тех ожидают впереди невзгоды, лагеря, полная несчастий советская жизнь, нет, я уверен, об этом они не думали, – о советской жизни многие оставшиеся имели такое же туманное представление, как и те, кто уезжал в СССР, – они не оплакивали отбывающих, они были всего лишь растроганы, и растроганы они были потому, что им просто по-человечески было грустно, и о себе в эти вокзальные, полные шума и суеты мгновения они плакали тоже: трудно быть там, где ты есть, и еще трудней оставаться на своем месте, когда видишь тех, кто радостно уезжает, и когда ты в преклонном возрасте, ты понимаешь: не уезжаешь с ними – вряд ли уедешь когда-нибудь вообще; оставаясь на перроне, ты определенно остаешься навсегда, поезд ушел, ты на нем не уехал (ведь иногда хочется запрыгнуть в уходящий поезд просто так, просто так), ты должен возвращаться к своей одинокой скудной жизни, в которой вряд ли что-нибудь изменится; наверное, у меня ушло бы очень много чернил и бумаги, если бы я попытался разобраться и в этом странном явлении, и в тех, кого я знал – а знал-то я многих, очень многих, и кое-кто из них ходил на вокзалы – и вообще, вокзалы, вокзалы – о вас я мог бы многое рассказать, и я бы справился и с вокзалами, и с поездами, и с пассажирами кораблей, и с отелями и их постояльцами, уверен, было бы мне отведено чуть больше времени, я, исписав чемодан-другой бумаг, истощил бы свое чувство беспокойства и грусти, которые меня нередко посещают, когда я думаю о них, когда в моем сознании возникают их фигуры, их образы, их силуэты: они стоят на платформе, они подходят к улыбающимся людям, они что-то спрашивают, а потом отходят и тихо стоят в стороне, неподвижно, почти не моргая глядя вслед поезду, они стоят в тени чужого путешествия, мир за окном поезда вертится, он кажется веселым, а когда ты возвращаешься с вокзала пешком, потому что не можешь себе позволить такси, мир кажется очень медленным и тяжелым, его непросто сдвигать в такие минуты… в конце концов, я научился бы уживаться с ними, я описал бы их всех, их внутренний мир, их судьбы, взгляды, слезы и поношенную одежду, в которой они являлись и продолжают являться мне во снах… но я не мог и, боюсь, не смог бы, сколько бы ни исписал бумаг, понять Катерину, вывести ее голос, выделить эти ноты (так звякают кубики льда в бокале), я был бессилен перед ее спокойствием… я знал, что Лидия не пойдет провожать брата, Катерина сказала, что Лидка плюнула вслед Николаю, когда он уходил со своим легким чемоданом, она плюнула ему вслед и все, Катерина не усмехнулась, не пожала плечами, но ровно перешла к другим деталям, связанным с отъездом Николая, который был «какой-то растрепанный, непричесанный и выпивал накануне с кем неизвестно», я понимаю реакцию Лидии, но не понимаю, почему младшая сестра рассказывает об этом без возмущения, а со скукой, я даже понимаю, почему старик не поднялся и не посмотрел в окно, тут, может быть, суеверие какое-то примешалось… я даже могу понять Изабель!.. никто не понимал ее поступка: почему она бросила детей?.. почему привела?.. почему тебе?.. почему она тебе оставила детей?.. а?.. Почему мне?.. Да, почему