Забравшись наверх, чтоб хоть немного погреться на баланде и кипяточке, ещё не остывших внутри, Артём явственно вспомнил, где он видел беспризорника: на чердаке Преображенского собора, где однажды был с Галей…
Съев две миски баланды, малец вновь заголосил:
— Ам-ам, кулёшика! Кулёшика, ам!
Кулеша ему не предложили, и через минуту он заснул на нарах владычки.
— Не успел вырасти и пополз обратно в детство, — раздался внизу голос Василия Петровича.
Артём, гладя по щеке отскобленного святого на стене, лениво и зябко думал: «…Он пополз в детство… а нам куда? В какую сторону? До детства далеко… и старость далека…»
«Зато смерть всегда близко», — клюнула, как чайка в голову, мысль — и Артём тут же забыл, то ли за миг до звона колокольчика она объявилась, то ли через миг после, — потому что было уже не до того.
Пропало чувство голода, растворяющееся тепло баланды, память о лице матери, ощущение слипшейся застылости пальцев в носках, расплылось лицо святого на стене, исчезли голоса лагерников, тем более что они воистину исчезли — один владычка молился… нет, и батюшка Зиновий молился тоже — и впервые они были заедино, и кажется, даже молитвы их попадали слово в слово, как кубик на кубик укладывали они их, — но колокольчик оказывался сильнее, он был как взрослый дурак в детской игре — который входит и толкает кубики сапогом, и все они летят и катятся по каменному полу: красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый — каждый охотник желает знать, где сидит… кто? кто?
…Какого фазана ищет этот охотник?
— Ве… — начал чекист.
Даже не глядя вниз, Артём чувствовал, что голова Василия Петровича затряслась ещё сильнее, словно у него была в зубах зажата ягода, а его трясли чужие, ледяные, с дикой силою руки, пытаясь эту тёплую ягоду вытрясти, чтоб затоптать сапогом.
— Вер… бля, неразборчиво… — пожаловался чекист. — Который на Вер — есть?.. — и опять обратился к листку, — Верши… лин?
— Верую! — вдруг воскликнул не своим голосом Василий Петрович.
Ягода выпала.
— Владыко Господи Вседержателю, приими мой дух с миром: пошли от пресвятой своей славы мирного ангела, ведущего меня к трисолнечному Божеству, чтобы начальник тьмы со своими силами не остановил меня в пути, — громко говорил Василий Петрович, выходя.
Жидкие волосы его торчали во все стороны ужасающим образом: они встали дыбом.
…За дверью зазвенел колокольчик.
Колокольчик звенел долго, дольше чем обычно, кто-то не выдержал и завыл — сначала тихо, потом всё громче и страшней.
Другой лагерник бросился к дверям и, ударяясь о них лбом, коленями, всеми руками, требовал:
— Да прекратите вы! Прекратите вы! Прекратите!
Граков вскочил с места и заметался по церкви, то ли пытаясь понять происходящее, то ли в надежде найти щель, которую никто не заметил, и забраться туда с головой. Рот у него переполз куда-то почти на шею.
Проснулся и заплакал беспризорник:
— Кулёшика! Ам! Ам!
Поднялся с коленей и взмахнул тонкой рукой батюшка Зиновий:
— Ироды! Анафема вам и детям вашим вовеки!
Щёлкнул выстрел — какой-то далёкий, мелкий и смешной — по сравнению с целым человеком, которому он предназначался.
Артём повернулся на бок, собрался в клубок и затих.
— …Покормили и прибили потом, — пожаловался он шёпотом. — Лучше бы уж тогда мне его баланду отдали.
Внизу под ним были пустые нары, и эта пустота расползалась вокруг, как туман или газ.
Запах пустоты был ощутимый и едкий.
Лагерники, казалось Артёму, старались не дышать, чтоб не отравиться.
Василий Петрович не заставил себя долго ждать. Он вернулся скоро, не более чем через полчаса.
— Я же тебя угощал ягодой, — сказал он Артёму достаточно громко.
Он сидел где-то рядом.
Зажмурившись, Артём старался не шевелить ни рукой, ни ногой, чтоб случайно не задеть Василия Петровича, и — главное — не опрокинуть его корзины.
Корзина была уже полна.
Черви в корзине были всех цветов: белые, голубые, жёлтые, зелёные, фиолетовые, некоторые совсем маленькие, юркие, торопливые, а некоторые подросшие, разъевшиеся, тягучие.
Оказалось, что можно было спать в штабеле среди многих других тел и чувствовать себя в одиночестве.
Вшей становилось всё больше, и от холода они были ещё злее.
Где же всё-таки эта Галя, которой нет и никогда не было. Где же она. Галя эта где.
— Я ведь могу её погубить! — рассказывал Артём святому на откорябанной фреске, он называл его «князь». — Могу погубить её, князь! Сейчас я… а что я сейчас? Постучу в дверь? Ха!
А можно было бы как в детстве поиграть — когда они с братом стучали в дверь, слышали мамины шаги и быстро прятались — под кровати или в шкаф. И мама наигранно удивлялась: «Кто же это стучит?» И они давились со смеху и сдерживались, чтобы не чихнуть.
Постучать, услышать колокольчик и всем попрятаться. Зайдёт улыбчивый чекист и удивится: «А где это все? Кто стучал?» И, скажем, Граков вдруг не выдержит и захохочет под нарами… Чем не игра?
…Утром Артём сидел наверху, чувствуя себя мешком костей, который перепутали с тестом — и месили, месили, месили эти кости — всю ночь.