Оставалось, чувствовал он, минут семь до подъёма и кипятка — в коридоре слышались голоса надзирателей и стук полного ведра о стену.
В камере было тихо, никто даже не храпел.
— Санников! — гаркнул Артём с места. — На исповедь! Причащаться! Собороваться! Дзииинь! Санников, кому сказал! Отставить спать, саван уже пошили! Рябчиков зажарили, ягнёнка зарезали, конину спекли — теперь тебя будут жрать, плотва белобрысая.
Настырный голос Артёма разбудил всех разом — кто-то вскочил, кто-то, на этот раз бешено, но безадресно, заматерился, кто-то замычал от ужасной боли в голове… Санников зарыдал. Рыдал и драл отросшими ногтями своё лицо. Ему не хватало воздуха, и он разорвал свою рубаху — ррраз и два — повисли цветные лоскуты.
Артём с интересом смотрел на это снизу.
— Ну вот, дождался взаимности, — сказал, — а то как гимназист за тобой ухаживал. Штаны на себе рви теперь.
У Санникова глаза были огромные, слегка невменяемые, шея жилистая, кадык ненормально большой, щёки впалые, иезуитские, губы влажные, всегда чуть приоткрытые, уши большие, тонкие, брови почти не росли, лоб грязный, неровный — казалось, на него налипла пыль или песок.
«И в то же время в детстве он наверняка был милейшим чадом — хулиганистым большеглазым пареньком», — отстранённо думал Артём.
— Как всё-таки неповоротливо звучит, — добродушно делился со всей камерой своими размышлениями. — Послушайте: «Приговор приведён в исполнение». Посмотришь, к примеру, на Санникова — и пытаешься примерить к нему эту фразу — ну, буквально как галстук на шею повязываешь: «Приго-о-о… вор!.. приве-е-е… дён!.. в испо-о-о… лне! ни! е!» Или, — Санников, слышишь? — такое ощущение, как будто червь ползёт по животу, вытягивая свое кольчатое тело: приговор приведён в исполнение… Чувствуете, да?
Камера слушала Артёма, как будто он был неистребимым злом, наподобие замурованного в стену радио.
— Хотя звучит всё равно глупо и напыщенно, как не знаю что, — медленно цедил Артём, в который раз сладостно потягиваясь и разминая сильными руками виски. — Во-первых, «приговор приведён». Куда он приведён? С чего бы это? Где в этих словах умещается, например, товарищ Горшков? Затем ещё нелепей: «…приведён в исполнение». Исполнение — это что? Лавка? Ресторация? Театральный зал? Зачем туда приводить приговор? Будут ли там кормить? После какого звонка пустят в залу? После третьего или сразу после первого? Что там за исполнение предстоит? Понравится ли тому же Горшкову это исполнение? Оценит ли он его? Может быть, он лишён музыкального вкуса и ничего не поймёт? Уйдёт недовольный? Напишет жалобу?
— Гангрена, и тебя тоже застрелят, — сдавленным голосом пообещал Горшков сверху.
Артём взял себя за мочку уха двумя пальцами и держал: отчего-то голова так работала лучше и злость не остывала.
— А маменьке Санникова я передам, что он умер, как подобает, — как ни в чём не бывало продолжал Артём. — Санников! Слышишь? Скажу: ты пел Интернационал перед расстрелом. А потом ещё несколько песен… Расстрел был длинный, неспешный, торжественный. Речи говорили, отдавали честь, разливали кипяток. «Про колокольчик однозвучный, мамочка, Санников тоже спел: про колокольчик — это была его любимая…» С песней на устах, в общем, встретил свою пулю… С первого раза не убили, пришлось, значит, достреливать. Потом ещё штыком в живот — ать! Это чтоб наверняка. Красиво умер.
Санников придерживал себя за челюсти, словно боялся, что его вырвет чем-то жизненно важным.
— Да что же вы… — не выдержал даже Моисей Соломонович и, поднявшись, встал посреди камеры, так чтоб закрыть собой Санникова. — Что же вы, Артём, такое? А — сердце?..
Он действительно был растерян и расстроен.
— Ну-ка, брысь! — не на шутку обозлившись, скомандовал Артём и сделал такое движение, словно собирался Моисея Соломоновича ударить ногой. Тот сгинул.
…Когда открывали дверь — умолкли все, даже Артём. Санников перестал рыдать, лишь губы дрожали.
Все уже выучили, сколько должно быть звуков: ключ, два проворота, скрип — и дверь распахивается.
Если несут кипяток или баланду — два надзирателя. Если уводят кого-то, тогда три — старший и двое конвойных. Если уводят нескольких — по голосам слышно, что в коридоре стоит целое отделение красноармейцев, встречает.
На этот раз в проёме дверей появились двое с ведром: все выдохнули, и тут же побежавшее у всякого сердце вновь стало — следом образовались ещё трое, у старшего бумага в руке.
— Внимание! Встать! Горшков кто?
Горшков стоял с кружкой ближе всех ко входу.
— Кто, спрашиваю? — повторил старший, глядя мимо Горшкова, застывшего перед ним.
— А кипятку? — сдавленно спросил Горшков.
— Ты? — догадался старший конвоя. — На выход. Не надо тебе кипятку.
Горшков вернулся к привинченному столику и чрезмерно ровным движением поставил пустую кружку. Раздался слабый стук железа о дерево.
Обернувшись, Горшков громко произнёс: