Артём слушал, раскрыв рот, а потом начал кривляться лицом, дразня Горшкова и как бы дирижируя его речью при помощи гримас, языка и носа.
Горшков, побагровев, устремился к дверям, будто собираясь уйти. Погрохотал своими костями там о железо и, кося припадочным глазом, вернулся назад, к маленькому зарешеченному окошку, до которого не доставал: пытался надышаться.
Ещё несколько минут от Горшкова во все стороны шёл жар: как если бы он был кастрюлей с кипящим, но уже прокисшим борщом.
Моисей Соломонович пересел на место отсутствующего Кучеравы и затаился.
…До ужина Артём подрёмывал: ему всё время снилась холодная, просоленная вода, и он испытывал ровное и тёплое удовольствие от того, что больше никуда не плывёт.
— А чего Кучерава? — спросил Ткачук надзирателей, внесших чан с баландой. — Отпустили?
— Кучераву закопали уже, — ответили ему.
Все замолчали.
За минуту словно бы изменилась температура в камере.
Ели медленно, стараясь не издавать никаких звуков.
Кончились любые разговоры, каждому осталось его тягостное одиночество.
У Санникова длинно запели в животе кишки.
Артём вдруг понял, что у него тоже кончились силы на злорадство. Его вдруг охватило мутное томление.
Сначала дожидался своей очереди на Секирке — но там всё ясно: дальний изолятор, простые лагерники — кому они нужны, выкоси половину, новые вырастут. Но теперь попал сюда — и всё заново.
Кто мог предположить, что администрацию тоже будут отщёлкивать.
…Артём лежал, и тело его маялось. Появилось ощущение, что кости стали ломкими, слабыми — ничего такими руками не схватишь, далеко на таких ногах не уйдёшь, шея голову не держит.
Он улёгся набок, лицом к стене — с намерением уснуть, но лежал бессонно, скучно уговаривая себя: может, всё-таки встанешь? Ещё как-то поживёшь? Насладишься напоследок?
Всё это было глупо: насладиться — чем насладиться? Брожением по камере среди дурно пахнущей мрази?
«Неужели тебя зароют с ними заодно, Артём? В одну могилу? У нас будут общие черви?» — спрашивал себя непрестанно.
Он думал, что хоть тут, среди чёрных околышей, всё будет понарошку, а оказалось — и для них всё по-настоящему.
«Сколько же раз меня убивали? — слёзно жаловался Артём. — Не сосчитать! Меня зарезали блатные. Меня сгноили на баланах. Меня забили насмерть за чужие святцы. Меня закопали вместе с заговорщиками. Меня застрелили на Секирке. Меня затоптали лагерники, не простив изуродованный лик на стене. Меня ещё раз застрелила в лодке Галина. Меня утопило море, и то, что мама гладила по голове, съели рыбы. Я медленно умер от холода и от голода. С чего бы мне опять умирать? Больше нет моей очереди, я свою очередь десять раз отстоял! Господи!»
Не увидел, не услышал, а каким-то озверевшим чутьём почувствовал, что опять вернулась крыса. Открыл глаза: да, тут.
Хлеб с ужина был при себе — Артёму вообще есть не очень хотелось последние дни: он питался по привычке, впрок, не думая, хочет или нет.
Бросил крысе весь кусок: жри, тебя-то никто не расстреляет.
Закрыл глаза. Крыса разумно управилась с угощением: что-то съела, остальное унесла.
Артём слышал её копошение, но глаза не открывал.
Мысли его начали путаться, он засыпал на минуту-другую-третью, вздрагивал, просыпался, открывал глаза, пытался вспомнить, о чём только что думал, ничего, ничего, ничего не помнил…
…В очередном мгновенном сне вдруг увидел сам себя сверху: он был обнажён — хотя так и спал в тюленьей куртке и ватных штанах, от жары не уставая.
«Надо возвращаться назад, сейчас моё тело проснётся», — просил себя Артём и старался упасть в свою плоть, в свой скелет, неловко валясь спиной назад, рискуя не попасть, промахнуться, — одновременно ему мешало и мучило другое кромешное ощущение, он никак не мог рассказать о нём вслух, будто на этих словах окончательно онемел.
Наконец, совершая неимоверные усилия, сказал, выдавливая из себя, как из камня, каждое слово:
— Бог здесь голый. Я не хочу на голого Бога смотреть.
Бог на Соловках голый. Не хочу его больше. Стыдно мне.
…Упал в собственное тело, очнулся, поймал себя на том, что видел не Бога, а собственного отца — голым — и говорил о нём.
Зажмурился, зарылся подбородком в свою куртку, снова уполз в свой полуобморок.
Было заполошно, было нервно.
Бог отец. А я отца убил. Нет мне теперь никакого Бога. Только я, сын. Сам себе Святой Дух.
«…Пока есть отец — я спрятан за его спиной от смерти. Умер отец — выходишь один на один… куда? К Богу? Куда-то выходишь. А я сам, я сам спихнул со своей дороги отца и вот вышел — и где тот, кто меня встретит? Эй, кто здесь? Есть кто?..»
Прислушался сквозь ночной, дремучий сон: никого.
«Бог не мучает. Бог оставляет навсегда. Вернись, Господи. Убей, но вернись».
Покаяния отверзи мне двери, Жизнодавче.
Бесшумно появилась даже не рука, а огромный палец — и раздавила клопа.
Под самое утро Артёму явился ангел — положил руку на грудь и пообещал, что всё будет хорошо: ничего с тобой не случится.
Вернее, он ничего не обещал, и лица его Артём не видел — но знал точно, что это вестник, пришедший сообщить: судьба твоя пока ещё тепла, милый мой.