— Нет, — сказала я. — У меня нет, а вот у соседей…
Я подошла к Лялиной двери, позвонила. В тот самый миг, когда Ляля открыла дверь, выбежала Редька.
Глаза Скуратова стали круглыми, словно пуговицы его куртки.
— Вот эта собака? — спросил он.
Все разъяснилось не сразу. Оказывается, Скуратов зашел не в тот подъезд; в следующем подъезде и в самом деле жил жесткошерстный фокстерьер по имени Антабус, очень злой и ершистый.
Мы все вдоволь посмеялись после. Одна Ляля не смеялась.
— Подумаешь, фокстерьеры ему нужны! А слона или тигра, случайно, не требуется?
— Пойми, — убеждал ее дед, — Редька — законченная дворняга, ей не нужны никакие норы и натаски, а жесткошерстный фокстерьер — это собаки-крысоловы, им требуются особые норы.
— Дедушка, — спросила Ляля, — почему ты всегда все знаешь?
Я полагала, что Алексей Кириллович засмеется, попробует отшутиться, но он неожиданно покраснел, как юноша, так, что, казалось, седые его волосы мгновенно стали розовыми.
— Ну, не все, — пробормотал. — Уж ты скажешь!
— Нет, правда, — не отставала Ляля. — Что тебя ни спросишь, ты все знаешь.
— Ну, например, про жесткошерстных фокстерьеров я в книге прочитал, у нас книга по кинологии печаталась.
— Что за книга?
— Перевод с английского.
В тот вечер я сидела у них, мы все трое смотрели детективный фильм по телевизору.
В дверях раздался звонок.
— Начинается! — сказала Ляля, вскакивая, чтобы открыть дверь. — Наверно, еще один какой-нибудь малахольный любитель фокстерьеров.
На пороге стояла женщина, довольно полная, сравнительно молодая. Темно-вишневого цвета пальто, казалось, было ей тесно, на голове белая меховая шапка-ушанка.
В раскрытом меховом воротнике виднелся клетчатый шарфик, над ним цвело слегка оплывшее с мороза лицо, полный розовый подбородок, походивший, как подумалось мне, на молодую картошку, яркие губы, темные, слегка подчерненные ресницы.
— Вам кого? — спросила Ляля. Должно быть, подумала про себя: «Опять не туда зашли…»
Но нет, женщина пришла туда, куда следовало.
Она спросила:
— Ляля, ты меня узнаешь?
— Сейчас попробую…
Ляля вглядывалась в нее, пытаясь узнать, кто стоит перед нею. Поначалу лицо Ляли казалось растерянным, потом стало немного проясняться, словно на нем попеременно отражались свет и тени.
Тихо всплеснула ладонями.
— Да, ну конечно же, — сказала женщина и обняла Лялю. — Я знала, что ты меня узнаешь, не можешь не узнать…
Она походила на свою фотографию, ту самую, что висела на стене в Лялиной комнате, только там, на фотографии, она выглядела моложе, а сейчас, когда она сняла шубу, шапку, размотала шарф, стали видны морщинки возле рта, мешки под глазами, дряблая кожа, все те неизбежные приметы старения, от которых никуда не денешься, не спасешься.
Я заметила: Ляля похожа на мать — такие же точно глаза, как у матери, светлые, широко распахнутые, и лоб такой же, чуть выпуклый, невысокий, туго обтянутый кожей, и манера смотреть у обеих одинаковая, немного вбок, словно так вот, сбоку, легче все разглядеть.
Мать подошла к Алексею Кирилловичу, картинно, как мне показалось, воскликнула:
— Дядя, милый, вас ли я вижу?
И столь же картинно прижалась щекой к его щеке. Потом вынула из сумочки, голубой, под кожу, с огромными металлическими кольцами и металлическим же блестящим замком, носовой платок, обмахнула им глаза.
Наверно, это должно было означать, что она не на шутку растрогана встречей с дядей. И, разумеется, с дочкой.
Меня сразу же поразила ненатуральность, деланность улыбки, жестов, движений, даже ее вещи — пальто, шарф, все та же сумочка, сверкающая металлом, даже носовой платок, красный в синий горошек, испускающий резкий запах каких-то крепких духов, — все это тоже казалось деланным, показным, как и ее голос, улыбка, манеры.
Может быть, я еще и потому так недоброжелательно, пристрастно отнеслась к ней, что внезапно неясное, еще самой мне непонятное предчувствие вдруг охватило меня, предчувствие, что эта чужая и схожая и несхожая с Лялей женщина в конце концов уведет Лялю за собой.
Я глянула на Алексея Кирилловича.
Он молчал, хмуря брови, уставясь на стакан со стынущим чаем.
Зато Ляля не сводила глаз с матери. А та не умолкала ни на миг, в то же время постоянно охорашивалась: то поправляла волосы, то сдувала с рукава платья невидимую пушинку. Она приподнимала тонкие, хорошо выщипанные брови и снова спрашивала Лялю:
— Как же ты меня сразу не узнала, девочка?
Ляля виновато вздохнула.
— Или я так постарела и подурнела, что меня узнать невозможно?
— Что ты, мама! — с горячностью возразила Ляля. — Ты прекрасна!
Она выпалила эти слова мгновенно, что называется, на одном дыхании, и не только сама мать, но и мы с Алексеем Кирилловичем поняли: как Ляля говорит, так и думает.
Мать улыбнулась, светлые глаза ее просияли.
— Спасибо, детка. Если бы ты знала, как я по тебе соскучилась!
— Оно и видно, — не выдержал Алексей Кириллович. — Десять лет слыхом о тебе не слыхали, наконец через десять лет появилась, соизволила…