Последующие дни протекали внешне так спокойно, будто ничего особенного вообще не произошло. Один и тот же инстинкт, управлявший мужчиной и обеими женщинами, незаметно для всех троих привел к примирению. И впрямь требовалось стереть самое воспоминание об этой тягостной сцене, когда впервые с тех пор, как судьба свела этих людей под одной кровлей, открыто заговорила правда своим грубым, своим опасным языком. С многотерпением муравьев, неутомимо возводящих свой разрушенный муравейник, они пытались восстановить прежний мнимый порядок и делали это со всей доброй волей, на какую только были способны. Особенно старалась Элиана, стыдившаяся своей выходки, показавшей ее в истинном виде, без прикрас; она ласкала сестру, удвоила предупредительность по отношению к Филиппу. Дошла она даже до того, что порой улыбалась Роберу и как-то послала его одного, без взрослых, в цирк. Мало-помалу ей удалось вернуть в их дом хотя бы внешнее веселье, душевный комфорт, которым наслаждалась она первая. Текли недели, и сердце обретало покой лучших дней. Теперь она спала почти каждую ночь. Чтобы быть счастливой, ей требовалось прежде всего сознание собственной доброты; Филиппа и того не хватило бы для полноты счастья, если бы была неспокойна совесть. Под влиянием полученного в детстве религиозного воспитания она жаждала коренной перемены жизни, играла в некое высшее самоотречение, хотя отлично сознавала, что оно недостижимо, зато весьма удобно и тем особенно соблазнительно. Как же покончить со всем этим наиболее легким способом? Ни за что она не совершит низости, которая умалит ее в собственных глазах; нет, пусть все идет так, как шло, и она воспарит над этим миром с его сомнительными радостями. Глубокий вздох подытожил ее размышления. Эти бредни пристали бы какой-нибудь девице, воспитаннице монастыря. А в тридцать два года можно бы и не… Взгляд, брошенный на Филиппа, возвращал ее к действительности.
Бывало, она старалась забыть, что любит, так яснее видны были недостатки этого человека, а это все же приносило облегчение. Ладно уж, пусть он шумно сморкается, когда считает, что в комнате никого нет, или плюет без зазрения совести на тротуар, — сама видела. Она предъявляла к нему более серьезные претензии, порочащие Филиппа в ее глазах. Со слугами он говорил пренебрежительным тоном, не потому, что сознательно хотел их оскорбить, а потому, что они нагоняли на него страх. Еще полгода назад она запретила бы себе даже думать об этом, но вот уже несколько дней, как разрешила себе все, даже в области догадок. К примеру, Филипп не мог выдержать взгляда своего лакея или первого попавшегося поставщика, он отворачивался, неуклюже пытался скрыть смущение. Привычка приказывать не была ему свойственна, именно в этом и сказывалось его происхождение, которым он сам не слишком-то гордился, ибо, вопреки всему, он был и оставался сыном человека, который разбогател только под старость и никак не мог привыкнуть к чужой обслуге: сам чистил ботинки, сам спускался в подвал за вином. Но то, что у старика получалось даже трогательно, превращалось у Филиппа в отвратительную робость, скрываемую под высокомерными и надменными повадками. И, уже полностью созрев для странной потребности умалять Филиппа в собственных глазах, Элиана видела его в роли мелкого банковского служащего, каким он и стал бы, не сколоти старик Клери состояния, а то в роли заведующего отделением какого-нибудь большого магазина, где он самодовольно расхаживает в своем рединготе вдоль прилавков. Она даже шла дальше: без особых усилий воображения на Филиппа можно было нацепить полосатый жилет лакея и белый передник; она презирала его за то, что он безропотно сносит все эти выдуманные переодевания, как будто они происходили въявь, но тут она натыкалась на нечто неустранимое — свое желание.
Тогда она со стоном проделывала весь путь в обратном направлении. Теперь Филипп уже щеголял в весьма авантажном костюме моряка, широкий воротник красиво лежал на плечах, а при порывах ветра взлетал над головой, как голубое крыло; то она вдруг представляла его на трапеции, вот он стоит во весь рост, крупное его тело обтянуто тесным трико, которое морщит на коленях и на груди; или же, дав волю мечтам, она обряжала его то в прелестный и двусмысленный костюм трувера, то в высокие сапоги, галуны, панаш, какие носили во времена Первой империи, и, охваченная внезапным и грозным весельем, хохотала в одиночестве над своим, как она выражалась, ребячеством.
Как-то беседуя с сестрой, она нагнулась поднять с китайского ковра ниточку, и вдруг ужаснувшая ее мысль промелькнула в голове: «Пока Анриетта здесь, ничего не выйдет». Что она под этим подразумевала? Элиана замерла и сама не могла понять, как послушно слова сложились в такую фразу; а когда она выпрямилась, то вынуждена была сесть и отвернуться, чтобы Анриетта не увидела ее побагровевшее от стыда лицо.