– Мой дорогой,
– Но как, как? Как вы можете жить безвозмездно, вкладывая деньги чужих людей?
– Это мое смиренное занятие, сэр. Я живу не ради себя, и пусть мне не доверяют, но, но доверие ко мне приносит благо.[77]
– Но… но… – словно охваченный головокружением, – что вы… что вы делаете с чужими деньгами? Откуда приходит прибыль?
– Если я расскажу об этом, то меня ждет крах. Когда все станет известно, каждый сможет заняться тем же самым, и тогда все рухнет. Это секрет или тайна, если хотите, – но мне нужно лишь заручиться вашим доверием, и после этого, со временем, вы все получите обратно в тройном размере.
– Что-что? Но поручители, где ваши поручители, – с вернувшейся подозрительностью.
– Искренность – лучшая порука перед вашей откровенностью.
– Но я не вижу вашу искренность! – вглядываясь в полутьму.
С этим последним проявлением рациональности, скряга опустился на подушку и вернулся к прежней слюнявой белиберде, которая теперь приняла арифметический оборот:
– Сто, сто, – двести, двести, – триста, триста…
Он открыл слезящиеся глаза и дрожащем голосом произнес:
– Здесь темновато, вы не находите? Кха, кха! Но, насколько видят мои бедные старые глаза, вы кажетесь искренним человеком.
– Рад это слышать.
– Если… если сейчас я вложу… – скряга попытался выпрямиться, но тщетно: волнение истощило его силы. – Если, если я вложу, вложу…
– Никаких «если». Только полное доверие или никакого доверия. Боже упаси, мне не нужны полумеры.
Незнакомец произнес эти слова равнодушно и снисходительно, слегка повернувшись и как будто собираясь уйти.
– Не уходите, друг мой, не покидайте меня! Мой возраст служит оправданием недоверию, это же естественно. Кха, кха, кха! Я так стар и несчастен. Мне нужен ангел-хранитель. Скажите, если…
– Если? Довольно!
– Стойте! Как скоро, – кха, кха! – как скоро мои деньги утроятся? Как скоро, друг?
– У вас нет доверия. Прощайте!
– Стойте, стойте, – скряга цеплялся за собеседника, как младенец. – Я верю, верю; помогите моему неверию![78]
Он трепетно извлек из потайного места кожаный кошель, отсчитал десять золотых орлов,[79]
потемневших до подобия старинных роговых пуговиц, и наполовину ревностно, наполовину неохотно, протянул их на ладони.– Не знаю, стоит ли мне принимать на веру такое ненадежно доверие, – холодно отозвался незнакомец, принимая золото. – Но в конце концов, это доверие отчаяния, расстроенное доверие больного человека в преддверии смертного одра. Мне нужно мне здоровое доверие здоровых людей в здравом рассудке. Но ладно, сойдет и так. До свидания!
– Эй, обождите… Расписка, глее ваша расписка? Кха, кха, кха! Кто вы такой? Что я наделал? Кха, кха, кха! Куда вы? Золото, мое золото! Кха, кха, кха!
Но, к несчастью для этого последнего проблеска рассудка, незнакомец удалился за пределы слышимости, и больше никто не мог услышать жалобные призывы из темноты.
Глава 16. Больной человек, после определенного раздражительного нетерпения, соглашается стать пациентом[80]
Небо синеет, береговые откосы в цвету; быстрая Миссисипи разливается и течет широко и свободно, испещренная струями и мелкими водоворотами, исполненная мощью семидесятичетырехпушечного военного корабля. Солнце выходит из шатра во всем своем великолепии и правит мировым кормилом. Все живое, согретое его лучами, начинает шевелиться. Паровой челн, искусно созданный людьми, рассекает воды, словно во сне.
Но фигура в углу, завернутая в плед, сидит безучастно, затронутая, но не согретая солнцем, словно увядшее растение, хотя его почки еще пытаются распуститься, а семена зреют внутри. На табурете слева от него сидит незнакомец в сюртуке табачного цвета с опущенным воротником; он поднимает руку успокоительным жестом, в его глазах светится надежда. Но трудно пробудить надежду в человеке, давно прогруженном в безнадежность хронического недуга.
Какое-то раздраженное замечание или язвительный намек со стороны больного привел к тому, что его спутник укоризненно ответил:
– Не думайте, будто я стараюсь расхвалить свое лечение, критикуя чужие методы. Тем не менее, когда человек уверен, что правда на его стороне, нелегко проявлять доброжелательность к оппонентам. Здесь дело не в характере, а в совести, ибо милосердие и доброжелательность порождают терпимость, которая подразумевает невысказанное разрешение и определенную вседозволенность; а что дозволено, то можно продвигать и усугублять. Но разве можно продвигать или усугублять неправду? Поэтому, хотя ради общего блага я отказываюсь поддерживать аргументы этих минеральных лекарей, но предпочитаю считать их не умышленными злодеями, но добрыми самарянами, впавшими в заблуждение.[81]
Поэтому я спрашиваю вас, сэр: разве это мнение надменного соперника и самозванца?