Разворачиваясь у крыльца и подавая задом, нечаянно помял розовый куст. Впрочем, значения это уже не имело. После смерти деда за розами никто не ухаживал, они одичали, и вместо пышных благородных цветов на кустах теперь каждое лето распускался плюгавый шиповник. Я остановился у колодца и выключил мотор. Лариса неподвижно смотрела перед собой. После милицейского поста она не сказала ни слова, лишь кусала губы да сжимала до белых костяшек сцепленные руки.
– Иди в дом. – Я положил ладонь ей на колено. – Дальше я сам.
Она отрицательно помотала головой:
– Я с тобой. Нет, нет.
Спорить я не стал. Мы вышли из машины; вытащить мешок из багажника оказалось сложнее, чем туда его впихнуть. Лариса, чуть наклонив голову, стояла у колодца и наблюдала. От ее завороженной позы, от этого наклона головы – птичье любопытство пополам с детской невинностью – мне стало не по себе. Так в страшной сказке про оборотней из обреченной жертвы вытекает ее лучезарная, солнечная сущность, оставляя лишь угрюмый сосуд, скучную скорлупу, которая даже на вид лишь отдаленно напоминает ту, прошлую, живую.
– Принеси фонарик, – попросил я. – Пожалуйста. Там, в «теремке». В сарае, в смысле…
Фонарь мне был не нужен. Лариса покорно побрела к сараю, я проводил ее взглядом. Она ступала тихой, странной походкой, совсем не раскачивая руками. Я замычал, как от зубной боли, ухватил мешковину, дернул; ткань треснула, и в прореху высунулась рука. Грязная, в запекшейся крови, похожей на засохший речной ил, черный и шершавый, как кора мертвого дерева. Торопливо попытался запихнуть руку обратно; кисть, холодная, ледяная, казалось, была отлита из какого-то пластика и состояла из цельного куска: нет кожи, нет внутри плоти и костей, пусть и мертвых. Как гуттаперчевый протез, как рука магазинного манекена.
Только тут до меня дошла истинная суть обвинений против Микеланджело, даже не обвинений – вымыслов и сплетен, «сказок тупой, бессмысленной толпы», повторяя слова Сальери из пушкинской трагедии. «Пьета», выставленная впервые за год до начала шестнадцатого века, потрясла современников: молодому, неизвестному мастеру удалось воплотить в мраморе саму смерть: его безжизненный Христос – не просто обнаженная фигура, идеальная с точки зрения пластики и анатомии, это не фигура спящего или отдыхающего человека, его Иисус действительно мертв. Завистники из числа скульпторов и художников (эти-то прекрасно понимали, насколько мастерство юного флорентинца превосходит их скромные таланты) распустили слух, что Микеланджело убил натурщика и высекал своего Христа, копируя мертвое тело несчастного.
Мертвец вовсе не похож на спящего; глупцы, утверждающие это, скорее всего в жизни своей не видели мертвого тела вблизи. Труп принадлежит к неживой природе, покойник сродни камню, воде в луже, прелой листве под ногами. Фантастическая трансформация из живого в мертвое есть величайшая тайна природы; какая энергия делает живое живым? что это за энергия? откуда она приходит и куда исчезает? Труп подобен перчатке – банальное, но очень верное сравнение, – она еще хранит тепло руки, еще помнит игривую живость пальцев, целеустремленность движений и жестов – и вдруг, оброненная на мостовой, моментально переходит в разряд мусора. Равно как и тело, лишившись жизненной энергии, становится абсолютно никчемной обузой, невыносимой и пугающей, от которой пытаются отделаться как можно скорей. Скорей-скорей – сжечь, утопить, закопать, – и с глаз долой, как будто и не было! Мертвое по своей природе, по сути своей противно миру живых. Мертвое – это табу.
– Вот. – Лариса протягивала мне фонарь.
– Что? – Я совершенно забыл о своей просьбе, теперь мне нужна была веревка. – Да. Спасибо. Там веревки нет?
– Не знаю.
Я взял фонарь, вдавил кнопку; луч вырезал из ночи желтый круг под ногами – песок, клочья травы, мелкие камни. Мир за кругом стал черен и густ, как вар. Мы пошли к «теремку». Среди хлама, досок, мятых ведер, пыльных коробок, грязного садового инструмента, цветочных горшков, старых покрышек, скелетов двух ржавых велосипедов – свет фонаря наделял эти обычные вещи театральным драматизмом, сияющим объемом и угрюмыми тенями – я отыскал моток толстой веревки.
Дед научил меня вязать узлы и делать петли. Почему-то он считал это умение важным для мужчины. Наверное, виной тому была память его поморской крови, эхо мозолистого опыта архангельских мужиков, ходивших через Белое море на Мурман и север Норвегии. Впрочем, взрослый мужчина, способный затянуть лишь бантик или «бабий узел», действительно жалок. Когда-то я запросто мог завязать «змеиный штык», «скользящий булинь», «ямполь» и даже мудреную «швейцарскую бабочку», узел, которому доверяли свою жизнь самые знаменитые альпинисты-скалолазы.
Зажав фонарь под мышкой, пальцами проворно скрутил восьмерку, пропустил ходовой конец через петлю, сделал шесть оборотов и затянул штыковой конец – получилась вполне сносная затягивающаяся удавка, или «узел капитана Линча».
– Рука… – Лариса стояла у открытого багажника. – Почему рука вылезла? Он что…