Талант художника — способность навязать людям свои иллюзии. Марат видел мир таким, каким он представлялся воочию именно ему. И не ошибался, останавливая мгновение, другому недоступное. Не постигая, вырабатывал язык созерцания, казавшийся универсальным, но на деле чрезвычайный, индивидуальный, присущий ему одному и всё же разнившийся с воплощением на холсте. Он научился переносить мысль на полотно, не задаваясь вопросом, что движет этим — талант или отточенное умение. Умеющих рисовать великое множество, талантливых — единицы. Умелец скопирует картину мастера с поразительной точностью. Она, как однояйцовый близнец, похожа визуально, но невесть куда рассеивается изначальный смысл. Виноват ли путник, разглядев среди пустыни оазис и приняв за действительность мираж? Кто посмеет осудить жаждущего?
Апостол испытывал жажду, поэтому увидел в окне то, что не дано рассмотреть другим. Восторг, вдохновение, песнь песней.
Утром Марат отпер студию, приладил картину и с замиранием сердца стал дожидаться хозяина. Дункан явился неожиданно, холодный и понурый. Вскользь осмотрел картину и сразу же вышел, не сказав ни слова. Потрясённый Апостол догнал и остановил невежливо, за плечо:
— Вот как? Неужели картина такое дерьмо?
— О чём это вы? Какая картина?
Усилия казались напрасными: Дункан выглядел плохо.
Вечером Апостол отправился за советом к человеку, понимавшему искусство мало, но отлично разбиравшемуся в жизни. Ворон слушал, погрузив крючковатый клюв в полуторную кружку с чаем, отчего линзы очков отпотели, скрывая за туманом выражение глаз. Понять, сопереживает вор или забавляется, не получалось.
— Публика подтягивается после, — старый вор сорил загадками, тем не менее ангелам с ним было легко, чертям нудно, а Марату претило искать разгадки, — ты, браток, не был на зоне… Фраера считают, что людям можно доверять и доверяться. Муть! Нельзя класть посторонним слишком власти над собой. Опасно. Ещё вреднее добиваться одобрения, даже среди равных. Пойми, сынок, никто, пусть трижды ас в своём деле, не способен честно ответить на самый важный для себя вопрос — стоит ли он чего-нибудь в этой жизни. Твоя картина… Я не видел её, — Ворон остановил Апостола, вскочившего за акварелью, — не обижайся, не хочу. Стар для искусства. Вот что чаю сказать. Хитрецы умеют прекрасно расписывать, как тронуты, созерцая результат твоего труда, но мало знают и ещё меньше интересуются деталями творчества. Единственный безупречный контакт — личность. Люди по природе больны страхом. Едва родившись, уже заражены. Со временем бациллы страха проникают в сердце, кости, мозг.
— Чего же они боятся?
— Они боятся, что из их тупой массы вылупится фраер, пойдёт в мир и назовётся художником…
— Почему художником?
— Или писателем, или вором, или бизнесменом. Кто-то покруче, способный мыслить свободно.
— Прости, Ворон, но я всё равно не понимаю, почему Дункан утром так себя повёл. Не понравилось, скажи. Михаил Вигдорович не из толпы, он выше, я точно знаю. Называет меня копировальщиком, иной раз фотоаппаратом «Киев семнадцать». Говорит, я должен расти — фото никто не назовёт гениальным или талантливым, только удачным.
— Апостол, — глаза Ворона сверкнули за толстыми стёклами, — допустим, в моих глазах копирование крайне полезная штука. Ты написал «шедевр», но дрожишь над ним, как мамка над дитёнком. Но представь, что у матери не один, а трое, четверо, шестеро пацанят. Напряжение разом стухнет. Вот, глянь-ка, — Ворон выложил на стол новенький, пахнущий типографской краской, четвертной билет.
Фиолетовая купюра с портретом вождя на лицевой стороне показалась Апостолу жалкой.
— Но представь, это последняя бумажка в городе. Сколько, по-твоему, она должна стоить?
— Если последняя… Значит, заценится так, что превратится в неразменку.