К моему удивлению, я даже не почувствовала к ним никакой ненависти. Именно к ним, к этим немцам, которые изувечили моего дедушку, убили дядю Федю и ранили отца, оставив ему одну ногу. Мне вспомнились вдруг разбомбленные и опустошенные города, и вместо злости мне захотелось вдруг крикнуть им какое-нибудь приветствие на их языке. Но вид неподвижно сидевшего вооруженного красноармейца остановил меня. Кто знает, может он доложит обо мне как об иностранной шпионке?! Всем жителям строго запрещалось разговаривать с немецкими военнопленными. Разве не так же было и с русскими военнопленными в Германии? Ситуации повторяются…
В другой раз я опять проходила мимо группы немецких военнопленных. Они были заняты постройкой дома. Я остановилась и начала смотреть на них: они таскали камни, мешали цемент, носили в ведрах воду. Вся эта работа, казалось, была им совершенно безразлична. В остатках своей изорванной в клочки военной формы, которая болталась на их телах, как лохмотья на каких-то дикарях, они двигались, будто в трансе. Но вдруг картина совершенно изменилась: им привезли пищу, и они наперебой подставляли вместо тарелок свои консервные банки, в которые им наливали жиденький ячменный суп. Не отходя от котла, они тут же, стоя, выпивали его и опять подходили за добавкой. Затем, тщательно вылизав свои банки до последней капли, привязывали их опять к бедрам. Красноармеец, их надзиратель, заметив, что я стою и гляжу на них, направился ко мне:
— Что вам здесь надо, гражданочка? Идите дальше!
И я, конечно, пошла дальше…
Однажды в воскресенье мы с мамой пошли на базар. Вещей, которые продавались там, было немного. Но все же, несмотря на невероятные цены, были и хлеб, и молоко, и масло, и даже кое-где мясо. Один литр молока стоил тогда десять рублей. Один фунт масла — сто рублей. Никто, конечно, не мог питаться с базара. Средний заработок рабочего был от 150 до 250 рублей в месяц. В то время мама работала на мельнице. Работа считалась тяжелой, и она получала 250 рублей в месяц. Но и на такой заработок прожить было невозможно.
Продавались на базаре также и некоторые западноевропейские вещи — часы, костюмы, платья, обувь, пальто. Особенно дорогой была теплая одежда — к зиме готовились летом. А зима была уже не за горами. Конечно, все это западноевропейское добро привезли или же репатрианты, или же сами красноармейцы, которые, вероятно, награбили его там, занимая немецкие города. Но кто об этом теперь станет здесь спрашивать? Это никого не интересовало.
Больше всего меня поразило на базаре огромное количество нищих и инвалидов. Официально попрошайничать не разрешалось. Чтобы обойти запрет, они продавали какие-то безделушки: открытки, деревянные ложки и другие мелочи. Но многие и ничего не продавали, а просто просили подаяния. А если приходил милиционер и старался прогнать попрошайку, тот не только начинал ругаться, но готов был вступить в драку.
Однажды я видела, как милиционер подошел к инвалиду, у которого не было обеих ног. Он ничего не продавал и открыто просил милостыню. Блюститель порядка что-то сказал ему, на что тот ответил сплошной руганью. Тотчас же со всех сторон подошли и другие инвалиды, и на милиционера посыпался град матерщинных слов.
— А ты думаешь, где я ноги оставил? — кричал инвалид милиционеру. — Они пошли к черту за родину! На 150 рублей пенсии я не могу прокормить семью, а ты меня гонишь! Иди ты к такой-то матери!
— За родину надо воевать, а хлеба не спрашивать! X… получишь!
— А где все обещания, которыми нас кормили во время войны?! — вскрикнула пронзительным голосом одна женщина, тоже инвалид. — Когда нам дадут, наконец, вдоволь поесть?!
От такой солидарности со стороны инвалидов милиционер не мог защищаться. Втянув голову в плечи, он быстро исчез.
Я возвратилась с базара печальной и расстроенной. Вот как выглядят победители! — думала я. А я себе представляла совсем иное. По крайней мере, достаточно пищи и приподнятое настроение народа — ведь наша страна победила врага! На деле же все выглядело иначе. Пищи не было. Настроение у всех было подавленное. Обещания остались невыполненными. В сущности, они те же, что были и до войны: пустые фразы обещаний, настоящей заботы о человеке ни в чем не было видно. Человек — ничто. Козявка, которую можно раздавить, если она мешает. Какой-то невидимый аппарат управляет жизнью. И этот аппарат — бездушен, безразличен к страданиям людей, к их нуждам, интересам, к их жизни. Неужели все так и останется? Мной овладела глубокая депрессия. Она не покидала меня ни днем, ни ночью.
Наконец мы убрали мамин огород. Запас на зиму был сделан. Теперь можно было и регистрироваться, и я сказала:
— Сначала я пойду в нашу местную больницу и разузнаю насчет работы. Все же я медсестра. Может, у них найдется свободное место, тогда мне не надо будет уезжать куда-то на Урал. Мама согласилась, и на следующий день я направилась в местную больницу.