Мордвин яростно мотнул головой из стороны в сторону — не был — и клятвенно затвердил:
— Не былла! Не былла! — он схватил руку Колычева, прижал её к своей груди и уже истерично завизжал: — Не былла! Не былла!
— Да ладно! Ладно тебе! Я так спросил… — покосился он на князя и пояснил: — Брат там у меня двоеродный. В атаманах сидит…
— Не былла!
— Ну, хватит! Пей вот пиво! — он подвинул братину, отвернулся, растирая от усталости лоб ладонями, выжидая, когда инородец выпьет.
— Каррош пывва! — выдохнул тот, скаля в улыбке белый серпик мелких зубов.
— А скажи мне: покупают у вас там землю бояре или русские помещики?
— У! Резан пископ Ена многа купал!
Колычев тихо и торопливо пояснил:
— Иона, хитрец, рязанский епископ, много скупил ныне, да и в те года ухватил клин. — Он повернулся к Оргею: — Ну а уговор наш помнишь? Помнишь, утром с тобой говорил я?
— Помну!
— Тогда вот тебе бумага! — Колычев достал и положил лежавший на конторке лист челобитной и второй — лист торговой сделки, которую они с Горчаковым приготовили заранее. — А вот тебе перо… Бери! И ставь свой росчерк. Ты чего сопишь? У тебя не сап ли?
Колычев отстранился, нахмурясь и рассматривая Оргея со стороны. По лицу прошла гримаса отвращения к гнилой болезни, но по всему было видно, что Оргей чист. Сопел он от выпитого в той половине вина и пива.
— Пиши!
Оргей послушно взял перо левой рукой, переложил его в правую и налёг грудью на стол. Колычев выдернул у него перо, обмакнул в чернила на дубовой конторке и снова подал — прямо в правую руку:
— Вот тут пиши! Вот! — Он затаил дыханье и не шевельнулся, пока Оргей не подписал оба листа. — Во! Орёл!
Бумаги Колычев тотчас забрал, помахал ими в воздухе и убрал в конверт. Дьяк смотрел на него, понимая, что эти бумаги ему ещё предстоит выкупать.
— Землю продашь вот ему! — указал он на Горчакова. — Это большой боярин из Москвы!
Оргей заулыбался, прижимая пустую братину к груди.
Горчаков счёл нужным встать и налить ему пива собственноручно. Тот заулыбался ещё старательней, порываясь схватить руку дьяка, но воевода сказал:
— Он завтра придёт к тебе землю смотреть. Не бери с него много, бери столько, сколько мы записали в бумаге Онучи-то не завалились? Здесь?
— Здэс!
Оргей вытащил из-за пазухи свою шапку, а за ней потянул красный конец шерстяных онуч.
— Ну, ладно, ладно! Верю! Пей скорей да поезжай домой!
8
Уже за Смоленском Пётр почувствовал знакомую боль в пояснице. Он знал: эта боль нажита им на тех октябрьских ветрах, когда казнили стрельцов. От пояса к бедру тянется внутри какая-то адова верёвка, надорванная, болевая. Нога, проколотая на ходу этой болью, то и дело приволакивается, отстаёт. Порой, когда боль становилась особенно сильна, как это случалось на верфях, Петру казалось, что это наказанье божье за казни и за то, что он прогнал в те дни от кровавой плахи патриарха Адриана с иконой, но даже и тогда он готов был отдать ногу или руку, лишь бы не видеть ненавистные стрелецкие шапки, не слышать гнилостный запах изо рта старика Адриана. Теперь нет Адриана, нет патриарха на Руси, и незачем ему быть. Ладаном от врагов не отмашешься, не отдымишься, на нём раствор кирпичный не замесишь в нове городе Питербурхе.
За оконцами возка всё чаще распахивались леса, и среди полей кучнились деревни, мягко поблёскивая на солнышке поблёкшей соломой крыш. Небо поднялось синее, по нему неторопливо катились белыми комьями облака, похожие на пушечное повыстрелье. Вороньё подымалось с дороги и, постояв в воздухе, снова опускалось после царского поезда в поисках свежего навоза. Пётр узнавал места, определяя через отвлекающую боль, где едут и сколько ещё осталось до Москвы. Чем ближе поезд приближался к столице, тем менее ощущалась опасность со стороны Карла XII, рыщущего у границ России, но в то же время подымалась необоримая, ещё большая тревога перед обширным астраханским бунтом. Он знал, что весь юго-восток России оголён. Там нет никакой силы, способной подавить бунт Астрахани, поднявшейся за пресловутую старую веру, против брадобрития и немецкой одежды. Шереметев, снятый с Лифляндии, пошёл с войском по Волге, но уже из Казани просился в Москву. «Развояка…» — со стоном проворчал Пётр, поглаживая поясницу и ругаясь на дорогу, что снова растрясла и выхолодила его тело.
Ещё не показались вдали колокольни Москвы, а первые встречающие закопытили по обочине, зацоркали по целине их свежие лошади. Пётр приотворил дверцу, увидел — и тотчас рухнула с седла чья-то тяжёлая фигура.
— Тпррру-у! Стой, говорят! — послышался властный голос князя Ромодановского.
Лошади ещё не стали, а в возок уже сунулась его простоволосая голова. Белым масленичным блином засветился круглый выпуклый лоб, радостным спокойствием засияли задумчивые, привыкшие к секретам монгольские глаза.
— Здравствуй на многие лета, государь! — чёрные, сабельно-острые и длинные усы его шевельнулись в улыбке, обнажившей прожелть крепких зубов. — А ныне вёдрено!
«Вёдрено!» — с неприязнью покосился Пётр. — «Лефорт бы спросил: как доехал, а этот — “вёдрено”!»