Часа через два, поостыв немного головой, Горчаков размышлял всё в том же направлении, но спокойней. Теперь, думалось ему, пора начать исполнять государственное дело: поехать на Бахмут и разобраться с пожёгным делом. Вторую думку теперь он решал проще: за беглых он станет брать деньги с них самих, или с атаманов, или с тех домовитых казаков, кои держат беглых у себя в услужении.
Кто не заплатит или за кого не заплатят — вышлет на Русь. Рассудив таким образом и присовокупив к этим мыслям ещё письмо на имя светлейшего князя Меншикова, в котором Горчаков намеревался подробно описать всё виденное им в его землях по реке Битюгу, он спокойно задремал, привалился к спящему подьячему и предался ещё более благостным думам.
Ему казалось, что он уже завёл дружбу с Меншиковым, и владелец огромных земель, Ижорский и Петербургский повелитель и, возможно, завтрашний наместник всех украйных земель, — о чём на Москве ходили упорные слухи, — первый советник и любимец царя не гнушается дружбой с ним, с Горчаковым, вытягивает его из приказа в большие военачальники, а потом они вместе ведут полки на Карла XII. Царь скачет из Москвы к войску, но не успевает: обстоятельства складываются так опасно, что они с Меншиковым вынуждены пойти в наступление всеми силами, и — о, победа! — царь обнимает Меншикова, потом его, Горчакова, и велит подать вина!..
«Надобно немедля приобресть дорогой посуды. Не ровён час, ещё нагрянет в гости Меншиков с самим государем…» — тут же уходил в заботы, отрешённо глядя на воротник овчинного тулупа у кучера, на грудастое, розовое на закате облако и всё прикидывал, во сколько ему обойдётся золочёная серебряная посуда… Пощупал на груди мешочек с деньгами, посчитал, сколько он может получить из полы в полу на этой ископыченной беглецами земле, и решил, что коль выйдет после Дикого поля в достоинство, то не грех завести и золочёную посуду, какая, по слухам, в доме у Меншикова…
Сосновый лес, прозрачный в своей срединной высоте, вверху сливался кудлатыми кронами, а внизу густел непролазным подлеском, надвигался на дорогу кустарником, вываливался поперёк пути замшелой трухой ольхового бурелома.
— Разбойники-то не шалят? — спросил Горчаков бодро, но почувствовал, как затюкало сердце по мешку с деньгами. Неожиданное волнение вдруг закрыло всю радость уходящего дня.
Ямщик Окул оглянулся ошалело на Горчакова, скинул рукавицу и торопливо перекрестился.
— Не к ночи поминать про то, боярин! — упрекнул он.
— А что — шалят? — поинтересовался Курочкин беспечно.
— Надо бы не шалят! Шалят, и шибко! В прошлом годе, в пролёты, как раз перед самым воздвиженьем, ехали так-то новожёны из монастырского собору — четыре подводы, — а их возьми да и останови разбойники, не к ночи будь помянуты!
— Ну, и чего сталось? — спросил опять подьячий, блаженно закрывая глаза.
— Греха-то было — баттюшки-и-и!.. Всех побили православных, а невест да баб молодых всех с собой в лес увели. Так и сгинули, что в воду канули. Солдаты искали — ни единого человека не нашли, ни следа, ни слуху, ни духу.
— Далеко ушли, видать, как волки, — заметил с облегченьем Горчаков.
— Все думали так-то, а по весне, у самого вербного воскресенья, уж стыня из-подо льду вылилась, те разбойники внове объявились: на казённый поезд напали. Казну, какая была, всю побрали. А казну-то, слышно, в Азов везли, боярину Толстому. Ямщика Гришку Телешова до смерти ножом кололи.
В санях после такого разговору стало тихо. Подьячий Думал, что если нападут разбойники, то отпустят, поскольку взять с него нечего. Горчаков жалел, что не взял с собой в монастырь пистолета. Окул теперь не переставая погонял коренного, а левая пристяжная старательно покидывала снегом из-под копыт, выгибая шею к обочине. Правой же пристяжной доставалось больше коренного — с ленцой был мерин, но сани шли ходко.
— Скоро приедем! — воскликнул вдруг подьячий, ворохнувшись в своём кислом тулупе.
— С чего взял? — спросил Горчаков.
— А вон, гляди, чего я оприметил — остожья стоят! — указал Курочкин в полумрак лесного провала. — Люди поблизку, надо быть, живут!
Горчаков поуспокоился, но когда снова загустел лес, ему вдруг показалось, что ямщик едет не туда, и хотя дорога была всё та же, неспокойное чувство росло и росло в дьяке. Он хмурился, мрачнел, словно севшее солнце за лесом унесло из него надежду на жизнь. Наконец спросил:
— Окул, а туда ли мы едем?
Ямщик стрельнул глазом поверх воротника и уверенно хлестнул лошадей.
— Туда-а-а!
— А мнится мне, будто мы на солностав повернули, — не успокаивался Горчаков.
— Это дорога вертит нас, вот скоро повернёт на закат внове. Н-но, безродные! Н-но-о! — отчаянно закричал он, и от этого крика, от мельканья деревьев, кустов, бурелома стало немного уютнее захолонувшему в страхе сердцу Горчакова.
Замелькала по обе стороны кружевная путаница сучьев, ещё веселее стал постреливать по обе стороны саней снег из-под копыт пристяжных.
— Игнат, а Игнат, опять уснул, кажись? Не спи! — толкал его Горчаков, покручивая собольей шапкой.