— Стюха. — На этот раз ей приходится сказать громче.
— Господи, привет. Что случилось? Столько лет…
— Наташа, я не знаю, что делать. Он нашел меня.
— Кто?
— ОН, Наташ, понимаешь, ОН.
В телефонной трубке слышится глухой вздох.
— Когда?
— Сегодня. Только что.
— О господи.
— Он был в поселке? Как он узнал, где я?
— Я не знаю. Но у нас тут кое-что случилось два дня назад.
— Что?
— Петька умер.
— Боже мой. Ужас какой. Как?
— Да говорят, зверь загрыз, на поляне нашли.
— На какой поляне? — Настя чувствует, как комната вокруг начинает кружиться.
— Да на нашей, помнишь? Где тот самый камень.
Вторая глава
Мишане даже не по себе от того, как стойко, совсем без слез, держится мать.
Той ночью, уже такой далекой, будто ее и не было вовсе, завидев на крыльце отделения полиции маленькую, сгорбленную, укутанную в старое коричневое пальто фигурку, он пообещал себе, что не подведет ее. Поклялся, что будет ей плечом, и поддержкой, и чем еще там она всегда хотела, чтобы сначала был его отец, а потом — брат. Конечно, он знает, что не под силу ему перенести ее на руках через эту бездну, которой представляется сейчас ему Петькина смерть, но он должен хотя бы попробовать. А она вроде нормально, не разваливается, спину выпрямила, пироги печет с капустой на поминки, православное радио слушает, даже зеркала черными платками не завесила, как он боялся. Только дед ревет, как медведь, в пропахшей табаком и мочой берлоге, шевелит под одеялом обрубком своей ампутированной ноги и рвется встать.
— Водки мне, Миха, — рычит он, приоткрыв костылем на два пальца обычно плотно закрытую дверь. — Водки мне принеси.
Мишаня через стол ловит взгляд матери — она фыркает, сдувая с глаз прядку седеющих русых волос. И как это он раньше не замечал, какая она стала седая.
— Нет водки, дед, — со вздохом отзывается Мишаня.
— У нее бутылки звенели, когда с магазина пришла. Ты не звезди мне, щенок!
— На поминки это, — не оборачиваясь, бросает мать.
— Так давайте помянем. Че как нелюди-то, мля?
Мать открывает было рот, но тут же закрывает и смотрит на Мишаню. Он не может понять, что это — мольба принять огонь на себя, или усталость, или просто она смотрит в стенку сквозь его голову.
— Завтра помянем, дед! — кричит Мишаня через плечо.
Старик кашляет, отплевывая мокроту, матерясь и трусливо прикрыв рот рукой, и захлопывает дверь, ударяя по ней костылем. На мгновение в квартире наступает тишина, если не считать гнусавого праведника на православной радиостанции.
Матом в доме нельзя — мать запрещает, говорит, богородица свой плащ поднимает над теми, кто ругается, а еще — над теми, кто водку пьет. Эту фразу Мишаня с детства помнит, и всякий раз, когда он робко вставлял крепкое словцо, чтобы сойти за своего с братом и его компанией, его тут же накрывало чувство вины. А еще представлялась Богородица, в плаще как у Чудо-женщины, зависающая в воздухе, с лицом матери и такой красивой фигурой, что ему было сразу и противно, и страшно. Поэтому Мишаня не матерится, водку тоже не пьет. В поселке его считают от этого дурачком, но при брате никогда вслух не скажут. Хотя теперь-то что будет?
Мать громыхает противнем с пирожками, почти заглушая заунывные напевы радио, обжигает палец, шипит сквозь зубы, подставляет розовую подушечку под струю холодной воды.
— Мам, дай помогу.
— Да ну, сама я! — Она отпихивает его плечом.
— Ну блин, а чего звала тогда? — от бессилия вырывается у Мишани, и он тут же хватается ладонью за рот, точь-в-точь как дед.
— Не блинкай!
Она глядит на него всего долю секунды, но во взгляде этом столько незнакомого ему равнодушного холода, что он отскакивает назад, будто сам обжегся.
И тут на него находит что-то такое непонятное, словно он — не он больше. Что невозможно ему больше позволить себе быть тем, позавчерашним Мишаней, который не пошел на помощь брату, а сидел под елкой, зажав уши, пока Петьку на части рвали. Он другой теперь. И раз Петька умер и его не вернуть уже, все, что он, Мишаня, может, — это жить Петькиной жизнью так, как будто он тут. Вот что бы сейчас Петька сделал?
— А блин, мам, — это не мат. — Мишаня шутливо подталкивает ее в плечо. — Ты сама же блины печешь?
Она поднимает глаза, смотрит снизу вверх оторопело, наверное, в первый раз по-настоящему замечая, как вытянулся Мишаня за лето, как он стал хмурить брови, в точности как отец.
— Знала я одного такого, который так оправдывается, — вздыхает она, опускаясь на табуретку. Снова она прежняя, суровая, но родная, чувствует Мишаня. Он кладет руку ей на плечо. Они вообще-то редко обнимаются, в семье у них это не принято, но теперь он чувствует, что так нужно.
Вот сейчас, думает Мишаня, сейчас она начнет рыдать, а он совершенно не знает, что делать. Вот сейчас… но она только строго смотрит на него, потом на обожженный палец, встает, позволяя его руке соскользнуть со своего плеча, и начинает перекладывать пирожки на блюдо.