Мишаня смотрит в окно. Двор пересекают ровными скрещенными линиями две черные дорожки шагов. Кроме этого, все кругом белое, ни единого пятнышка, сколько ни скользят его глаза по земле в поисках следов уродливого ужаса прошлой ночи. Мишаня смотрит слишком долго, глаза начинает саднить. Он моргает, очертания предметов скачут в негативе — черное на красном, — потом задергивает шторы. И тут до него доходит: сейчас ноябрь и рассветает часов в десять утра, а значит, он проспал школу. Мать убьет его. Ей уже наверняка донесли, ведь это второй раз за неделю, и тут оправданий у него никаких. А у матери выходной сегодня. Скрепя сердце и потуже обернувшись одеялом, он приоткрывает дверь комнаты и высовывает оттуда голову. Где-то в глубине квартиры хлопает створка форточки, по ногам скользит сквозняк.
— Мам? — Он прислушивается, надеется, что из кухни вот-вот донесется гневное бряканье чашек в раковине. Ну или, на худой конец, жужжание телевизора в комнате у деда, но в ответ только тишина. — Мам, я проспал, не убивай меня только, я не знаю, как так вышло.
Это неправда, он отлично знает, как это вышло.
не разбудила его. Наконец из недр квартиры раздается скрип открывающейся двери.— Мам…
Мишаня делает несколько шагов вперед, в сумрак.
— Да твою ж мать, — шипит дед, прыская слюной, просовываясь из двери в прихожую костылем вперед. — Ожил, что ли?
— В смысле? — Мишаня трет глаза, которые тут же начинает щипать от вонючего стариковского дыхания.
— Ну, в смысле, что проснулся наконец. — Дед цокает языком — то ли саркастично, то ли от того, что у него к небу что-то прилипло.
— Я школу проспал, двенадцать часов уже. Мать убьет.
— Не убьет.
— Почему?
— Вопросы он задает, почемучка выискался, лучше помоги до туалета дойти. — Дед балансирует на единственной ноге и впивается Мишане в плечо крючковатыми пальцами.
— Так почему? — повторяет Мишаня, когда они доходят до нужной двери.
— Ей-богу, вот же нетерпеливый какой, весь в батю родного, — фыркает дед. — Дай я…
— Хорошо-хорошо, конечно. Извини.
Мишаня поворачивается спиной и ждет, пока на плечо ему вновь не опускается всей тяжестью узловатая стариковская рука.
— Уехала она, — произносит дед, пока Мишаня ведет его обратно по коридору, как одноглазый слепого.
— И когда приедет?
— Через неделю обещала… навестить.
— Что? — Мишаня разворачивается так резко, что дед почти что теряет равновесие и разражается на всю квартиру пронзительно свистящей, как мел по доске, бранью, которая не оставляет сомнений в том, что матери правда нет.
— Что слышал. Она съехала.
— Куда?
— К… Кольке своему.
— Кольке? — Мишаня знает, так зовут белобрысого, но имя его он произносит вслух впервые, и оно оставляет на языке мерзкий привкус.
— Ну тебе он точно не Колька, а Николай Евгенич, усек? — шипит дед, толкая палкой дверь. — Он в школе твоей директором был, не помнишь, что ли?
Мишаня помнит. Точнее сказать, он знает, ему ребята рассказали. Память о тех годах, когда у них был свой дом, у матери — муж, а у деда — две ноги, будто бы истерлась и измялась, как старый чек в кармане куртки — уже не разберешь, что там к чему. Вот мать с улыбкой на лице, вот Петька в куртке, которую Мишаня прошлой зимой за ним донашивал, а вот — отец, его куртку Мишаня донашивает этой осенью, потому что из Петькиной вырос, руки стали слишком длинные. Конечно, в этих фрагментах нет места белобрысому сутулому директору. Но школа была, и кто-то точно ею руководил, это факт. Значит, это был человек, к которому ушла мать, ушла так тихо и так внезапно, что даже к первому уроку его не разбудила.
Он помогает деду улечься в кровать и решается наконец заглянуть в комнату к матери. Форточка хлопает на сквозняке, ей вторят скрипом дверцы платяного шкафа. Нет, она не все вещи забрала, оставила свои старые летние платья. Но толку-то — она лет шесть уже их не носит, с того момента, как они переехали в квартиру к деду. Мишаня проводит по ним кончиком пальца, они покачиваются на вешалках, и нарисованные на ткани цветы и бабочки будто вот-вот сорвутся с места и взлетят к потолку. Он захлопывает створки и проворачивает маленький ключик, торчащий снаружи, потом закрывает форточку. В школу он решает не ходить. Может, только сегодня, а может — вообще, это он еще подумает. Только вот деда кормить нужно. Он же, наверное, с утра не ел.
На кухне записка. Мишаня тянет руки к сложенному вдвое листу бумаги, хватает его, и тут же из его сгиба, как бабочки, танцующие на выгоревшем ситце старого летнего платья, вылетают купюры и приземляются на пол к его босым ногам. Мишаня смотрит на них оторопело, потом переворачивает листок. «На неделю», — написано летучим маминым почерком. Он медленно комкает его, пока пальцы не сжимаются в кулак. Он хочет ударить что-нибудь. Кого-нибудь. Но вместо этого нагибается и собирает с пола деньги.