И вот сейчас он приехал безусобезбородым, а сущность в нем осталась все та же, тем более что водка от того, что он обчекрыжил себе лицо, слаще не стала.
И именно ею он нынче подзаправлен под самую завязку.
– Так что тебя заставило стать попом?
Вопрос был задан на самом убойном визге.
A Сосо, почему-то ничуть не испугавшись, думал определить, где же у отца живет то самое поганство, что изнуряет как и его самого, так и их с матерью. Может, оно вон там, под кадычком, что сейчас места себе не находит, и это именно злость билась, двошала, чтобы горячкой вылиться на чью-то голову.
И только что он подумал о голове, как увидел вознесенный над нею тот самый молоток, который отец только что держал в руках.
Он слышал, как на плите в чугунке картаво кипела картошка. Еще секунда, и он больше ничего этого не увидит. Равно как и не услышит. Потому как смерть не предусматривает длинных рассусоливаний.
– Ну что же, бей! – спокойно сказал он отцу.
И тот, казалось, споткнувшись о собственный визг, вдруг умолк. Отшвырнул от себя вознесенный было над головой сына молоток, потом с силой кинул Сосо на пол.
Тот не успел сообразить, как это могло случиться. Ведь он должен был как-то оборониться. Оказать, проще говоря, сопротивление.
Но Сосо мешком распростерся на полу, почуяв оглушенность во всем теле.
В следующую же минуту он увидел отца сидящим за столом. Видимо, горошина, которую он уцелил глазом, на вилку не натыкалась, и Бесо зверовато глядел в сторону распростертого на полу сына, словно это именно Сосо сотворяет с отцом мелкие пакости.
A Сосо все еще продолжал лежать, поэтому как подняться сил у него не было. Перед его взором виделись объедки каких-то газет, и он, не ведая зачем, вслух бубнил то, что там было написано.
Читал по складам:
– «Взглядывая в даль, определил: две мили туда, или чуть более».
Далее текст был оборван, а на следующей вырванности значилось: «Дождь, сыпясь на лоно озера, орябил его поверхность».
– «Орябил…» – повторил вслух Сосо это слово и вдруг вспомнил, как он болел оспой и на его лице остались некие бугорки и рытвинки. Вот их-то и величают – «рябинками». По-русски зовут рябиной дерево, которое тут не растет. Тут – рябая укрученной листвой – туя.
Он еще поблуждал взором по рассыпанным бумажкам и прочел явно озадачившую его фразу: «Плакучих по скончавшемуся дню было двое: я и ива».
Интересно, будут ли плачущие, кроме, конечно, матери, по нем. Ну, может, взгрустнут друзья. Хотя Давид Сулиашвили, наверно, даже и всплакнет. А остальные, скорее всего, окаменеют скулами и – все.
Он попробовал приподняться, но отец больно пнул его ногой.
– Лежи, святоша! Пусть распятье будет тебе наградой!
Сосо знал, что отец, ежели не веровал в Бога, то боялся, что он есть. Чего же с ним произошло теперь, почему он так озверело воспринял то, к чему, собственно, был готов, потому как мать многие годы, сколько Сосо рос, говорила, что он божественный ребенок и именно его надо отдать в услужение Господу?
И вот теперь он действительно беспомощно распят. Может, именно такие боли и утеснения переживал Христос, прибитый гнусными людьми к кресту. А тут все это учинил с ним родной отец. А может, в самом деле он ему никто и правду говорят, что его истинным родителем является Эгнаташвили и что мать…
Даже сама мысль о том, что мать способна на грубое чувство, – именно таковым чувством считал Сосо измену мужу, – не вязалась с образом притомленной нуждой смиренницы, истовой угодницы Богу, которая прежде умрет, чем согрешит.
Правда, она, видимо, могла наблюдать разные грубиянские поступки, которыми жил Гори, но ее спасал тот страховочный вариант, которым является молитва. Хотя многие женщины, как это установил Сосо, замирают от чародейства, ими же выдуманного.
Но мать не такая. Они ей не чета.
И, легкая на помине, в дом вошла Кэтэ.
– Что ты сделал с ребенком? – вскричала она, нагибаясь над Сосо.
Но Бесо не отвечал.
Упершись в столешницу лбом, отец спал сидя.
Мать стала поднимать сына. Потом, вихляясь под его тяжестью, положила на топчанчик у окна. Заботно спросила:
– Он пытался отвратить тебя от веры?
Сосо опустил глаза.
– Ну Господь терпел и нам велел, – начала было она, потом ее щеку – ожогом – прорезала гримаска, и только следом за этим, как бы проделав или указав путь, по которому надо литься, хлынули слезы.
К утру Сосо стало хуже. Его била лихомань. Сами собой закатывались глаза, и разломно болела спина.
Но упорная мысль, которая, словно горный поток, прорывалась через потерю сознания, неотступно преследовала его: «Так чей же я, ежели родной отец собирается меня убить?»
И однажды, разлепив веки, он увидел склоненного над собой Якова Эгнаташвили. Только говорил он почему-то не своим голосом.
– Открой рот, – произнес Яков.
И когда он это сделал, то язык прищемила какая-то холодная железяка, а некий голос как бы надиктовал неведомый текст: «В высокомерном молчании прошло первое пиршество дня, и только после третьего Господь спросил своих апостолов…»
Сосо не услышал, какой же вопрос задал Бог тем, кто пал у его ног, сраженный неведомым учением о царствии Небесном.