Тем более, беззащитного.
Растратившего свою энергию на то, чтобы досаждать им.
Он приблизил к себе колено и протянул руку.
Сверчок доверчиво перелез на ладонь.
– Ну что ж, – сказал шепотом Коба, – пожелай нам удачи!
Эта какофония, кажется, отрезвила пьяно было уснувшие притюремные деревья.
Голуби и вороны вперемешку с галками, ошалело летели неведомо куда. Истошно заорал где-то рядом ишак.
– Вот так придет конец света, – крикнул тот, кто в свое время бузнул несостоявшегося пахана.
Кстати, он тоже, где-то, видимо, барабанил в железную дверь. Ибо раз начальство не прознало про эту акцию, значит, осведомы и стукачи поджали хвост.
От знойной дремы проснулся и весь Кутаис.
– Что это? – спрашивали грузины друг друга.
И шли на звуки.
Вскорости возле тюрьмы собралась громадная толпа.
– Минуту тишины, – объявил Коба.
И «концерт» прекратился.
Ровно на минуту.
И когда стало понятно, что администрация тюрьмы еще не созрела для переговоров, возобновился снова.
На этот раз, надрывая голоса, надзиратели орали, что приехали и губернатор, и прокурор, и разные полицейские чины.
Условия бунта были приняты немедленно.
Даже – прилюдно – прокурор посетовал:
– Почему мне о таких безобразиях не донесли?
Начальник тюрьмы насколько мог съежился, как бы ожидая, что немедленно получит по шее.
А вечером, когда все – распаренные – возвратились после бани и обнаружили, что в камере пахнет тесом и стоят, аккуратно сработанные, нары, все обрадовались и вновь услышали сверчка.
Только сейчас, казалось, его пение было торжественным. Почти победоносным.
А когда стемнело, Коба сказал:
– Ну что ж, давайте прощаться.
– А ты что, сквозь стены пройдешь? – спросил кто-то.
– Нет! – ответил он. – Через дверь и по прежней дороге, чтобы оказаться по знакомому адресу.
И действительно, на второй день его опять вернули в Батум.
8
Это написано белой краской на фанерном щите, который почему-то брошен под ноги, в грязь.
Но люди обходят это «художество», чтобы не замарать.
Хотя чей-то калош все же отпечатался посередине текста, слив в неразборчивость несколько букв.
Горький тоже осторожно обошел этот щит, попутно подумав, что вот так оно, народное творчество, втаптывается в грязь.
Внезапно на щит села ворона.
Раз долбанула его своим равнодушным клювом, второй. И «го» в последней строке оказалось склеванным.
Осталось только «да».
– Да-а! – протянул Горький и двинулся дальше, неведомо куда, обживая место своей, конечно, не очень строгой ссылки.
Жизнь под надзором полиции напоминает существование в аквариуме.
Даже показывают пальцем.
А у тебя нет возможности воскликнуть:
– Люди! Я не такой. Воспринимайте меня по-другому!
Да и если бы эти фразы были бы озвучены во всю прыть, они вряд ли заставили прохожих менее торопиться по своим делам.
А Горький, гуляя по Арзамасу, носит за пазухой удручение.
И оттого оно до ужаса томительно, что в это время в Москве, в Художественном театре, он у всех на устах.
Вернее, не столько он, сколько герои его пьес «Мещане» и «На дне».
Если честно, никогда не думал Алексей Максимович, что популярность плодит сцена.
До этого ему казалось, что будоражит его проза.
Такая приземленная, пахнущая не только настоем трав, но и кореньев.
А драматургия, можно сказать, легкий жанр.
Особенно подобное впечатление усиливает неожиданный мир актеров, порой искапризившихся раньше, чем выпадает им время очутиться на сцене.
Но драматургам некуда деваться.
Они своего рода заложники их сумасбродства, а потому и делают все возможное, чтобы казаться пораженными если не самой их игрой, то, на худой конец, индивидуальностью, которую они из себя представляют.
Проехал какой-то тарантас.
Беззастенчиво подмял щит со стихами.
И вдруг откуда-то взялась девочка-грязнушка.
Выволокла щит на обочину дороги.
Прислонила к забору.
Но слов уже на щите не разобрать.
Только зияет поранка, оставленная вороной.
Горький поковылял дальше.
Чтобы почерпнуть еще каких-нибудь впечатлений.
Не важно, шокирующих или умиротворяющих.
Чтобы только не было так пусто на душе.
Иной раз он ловил себя на ощущении, что драматургия поселила в его душе гордыню.
Да и есть отчего.
Газеты пестгжг добрыми о нем словами. Поклонницы – да, появились и такие, – из куропаток – глядят на него воспаленными любопытством глазами.
И ему как бы приходится оправдываться, что он не гений или, на тональность ниже сказать, не талант, и все, что показал людям, взято у народа.
Для возврата ему же.
Доведя степень превращения, схожую с производством из нектара меда.
Поэтому он – пчела.
Арзамас же пригоден еще для одного.
В нем как-то особо обостряются воспоминания.
Кто-то из великих сказал – это от глухоманности.
Когда нет вокруг близких к столичным соблазнов.
И жизнь медленно протекает из сосуда «скука» в сосуд «печаль».
Знакомства в Арзамасе заводятся с трудом.
Словно угол рушат у старого дома.
И дружба тут бывает недолговечной.