Потому как Арзамас – город непостоянства. Хотя здесь есть своего рода интеллигентное общество, сурово терпящее происки зарвавшихся чиновников от власти.
Еще тут хорошо пишутся.
Естественно, письма.
Вот уже где – душе отрада!
Только кончаются они полувоплем в жилетку. Как, скажем, послание Антону Павловичу Чехову:
«Ах, если бы меня пустили в Москву!».
И вдруг – о, счастье! – долгожданная дробь копыт стремительно несущейся тройки.
Один ли, второй, третий, еще там какой-то, и вот она, Златоглавая.
Зал переполнен.
Лица – возбуждены.
Души – воспалены.
Слава мостит за спиной почти ангельские крылья. Слезы стоят где-то совсем рядом со словами, которые надо сказать, чтобы поблагодарить актеров. А рядом родные лица – Бауман, Чехов, Шаляпин.
Антон Павлович смотрит пристально. Словно стремиться запомнить выражение лица Горького затем, чтобы писать потом его портреты по памяти.
Через полтора года их роли поменяются.
Горький долго смотрел в лицо Чехова, чтобы запомнить его навеки.
Уже в буквальном смысле.
Через весь город – от Николаевского вокзала до НовоДевичьего кладбища – глядел он в до боли знакомые черты, и они строжели и строжели в его глазах, пока не превратились в лик.
Нет, он не рыдал, как того требовал случай, не произносил подобающих клятв помнить его вечно, он страдал по самому себе.
9
Из предсонья, из чего-то еще обозначающего некую химерную кутерьму, вышло это видение, отравившее его дальнейшее бденье. Он увидел отца, но не изможденным, как всегда, неуемной попойкой, а каким-то просветленным и вместе с тем обреченным. Как бы знающим, чем кончается путь каждого православного человека.
В руках у отца был посох, на конце которого пламенел кумачевый очесок круто крашеной шерсти.
– Сосо! – обратился к нему отец. – Почему ты стал называться Кобой?
И, не дожидаясь, пока получит объяснение, продолжил:
– Имя, которое ты получаешь при рождении, правит нашей жизнью. Я – Бесо и мною…
Какой-то хохот разыгрался за его спиной. Но он не обернулся.
– Ты Иосиф Прекрасный, по-матерински сказал отец. – Зачем тебе этот поганый Коба?
Хохот перестал турсучить одеянье отца. Он даже, кажется, улегся у его ног и замурлыкал котенком.
– Ты знаешь, кто такой Иисус? – опять вопросил Бесо.
Он уронил фразу и тут же, пока она не долетела до земли, поднял ее живопорящей фразой:
– Хотя откуда тебе знать, ты же так и не окончил семинарии. А что увидел на небе, когда упулил себя на звезды?
Коба, не ведая зачем, но боялся спугнуть это наваждение. Было оно чем-то если не пророческим, то знаковым, что ли. Никогда отец не являлся ему ни во сне, ни наяву в таком благочестивом состоянии. Сколько он себя помнил, сроду был тот чем-то недоволен, а то и разгневан.
Сейчас он исходил благочестием.
– Так вот Иисус, – продолжал отец, – Сын Божий. И явился он в человеческом обличье затем, чтобы показать, что – в жизни – такой же, как все. А в смерти недостижим никем.
– Почему? – вяло полюбопытствовал Коба.
– Потому что воскрес из мертвых.
Внутри Кобы как-то само собой хмыкнулось.
Уж что-что, а это он все отлично знает.
И вдруг отец ему сказал:
– А тебе известно, почему Христос водил иудеев по пустыне?
Коба на минуту замер.
Так он делал всегда, когда надо было что-то вспомнить.
И в этот самый момент заметил, что вокруг ног Бесо, куда чуть раньше упал хохот, теперь извивается змея.
– Отец! Она тебя укусит! – крикнул он, кинув перстом в змею.
Бесо протянул ей руку, и она вползла ему на плечо.
– Сынок! – сказал он почти без назидания. – Те, кто собираются ужалить, не торопятся оказаться на виду у всех.
Бесо, как показалось Кобе, что-то шепнул змее и продолжил:
– Так вот Христос водил иудеев по пустыне, чтобы там, в сыпучих песках, утомить до той степени, чтобы они забыли все свое поганство и начали жизнь с чистого листа.
Что из этого получилось, ты знаешь.
Коба отник от видения в таком состоянии, словно давешняя змея проползла у него между лопаток. И вспомнил, что с нынешнего для решил вести дневник. Ведь завтра… Он взглянул на часы. Нет, уже сегодня наступит, точнее, уже наступил не только Новый год, но и Новый век. Хотя многие почему-то посчитали, что таковой датой явилось первое января девятисотого года. Но он-то, послуживший в обсерватории, отлично знает, что любой счет начинается с единицы, означивший справа число.
И вообще последнее время он во всем чувствовал какой-то непорядок судьбы. Ибо уже не был чадом восторга. Равно как брезговал читать бездарные книги. И даже кого-то поучал: «Если у тебя нет уверенности, что автор книги, которую ты читаешь, выбился из пагубы сюжета, значит, тебе повезло с чтивом. Ты сам создал ему интригу».
Тем более, что внезапно вспыхнувший к нему интерес подогрел и его собственное рвение стать великим, – и именно тогда он сел писать.
А что его остановило в этом?
А-а-а! Фальшь.
Да, банальная фальшь, на которую поддалась поэзия…
Но об этом лучше не вспоминать.