– Мартов сказал, что это словесный мусор и не более того. И что ваша газета существует, чтобы…
– Вести борьбу за революционный марксизм? – подхватил, перебив поэта, Ильич.
– Да, он так и сказал.
– Но ведь для этого и создан наш печатный орган.
– Орган! – передразнил поэт. – Ведь в вас должна кипеть разносторонность. Демонстрироваться широта, а не такая вот мещанская узость.
Поэт засобирался уходить.
– Ну прочтите, что вы предлагали Мартову, – остановил его Ленин.
И поэт – на подвыве – повел:
– Все? – спросил Владимир Ильич.
– Да. – И – вдогон – поинтересовался:
– Разве непонятно?
Ленин задумался.
Потом заговорил:
– Девиз нашей газеты: «Из искры возгорится пламя». Значит, мы должны…
– Печатать все громобойное? – вопросом перебил его поэт.
– Не только. Но и это в том числе.
Теперь впал в думу поэт.
Потом он тихо заговорил:
– Это – плач изживающего себя отщепенца.
Так сказать, наглядное пособие класса, который, как вы любите говорить, загнивает.
Поэтому рядом должны стоять примерно такие строки:
– А это чьи стихи? – быстро спросил Ленин.
– Извините за выражение, мои. Но только их нельзя назвать стихами.
– Именно потому, что они, как вам кажется, слишком громобойны.
– И – прямолинейны.
А поэзия – она хитрей.
Или, скорее, мудрее.
– А все же скажите, по какому поводу вы написали только что прочтенное стихотворение?
– Я его не писал.
– Как это так?
– Просто.
Это же экспромт.
Я его выдал.
И он уточнил:
– Как образец.
Поэт покрутил в пальцах неведомо как оказавшийся в них карандаш, и произнес:
– Нельзя общей безграмотностью мерить людскую суть.
В жизни все намного сложнее.
И – для вящей убедительности – добавил:
– И – беспощаднее.
Поэт поднялся.
И, не прощаясь, ушел.
И с ним ушло что-то едва объяснимое, и, более того, недочувствованное, что ли.
Это как бы вынесли из класса букет цветов, о котором нужно писать сочинение, и остался аромат, какой, неведомо кому принадлежит – то ли розе, то ли тюльпану.
– Конечно, – сказал самому себе Ленин. – Наша газета не литературная. Но все же…
Вот с этими чувствами и размышлениями Ленин очутился в Лондоне.
Где и предстояла новая жизнь.
На фоне, однако, старой борьбы.
7
Когда что-либо впервые, тогда былое не в счет.
Коба делит свою жизнь на «до» и «после».
А между ними самое главное – побег.
Первый в жизни побег.
И не от ревнивой жены или любовницы, он строгой власти, которая определила тебе какое-то время провести сугубо замкнутый образ жизни, рассчитанный на то, что именно во время него придет смирение, а то и раскаяние.
На побег Коба был настроен сразу, как только нога его ступила на землю Новой Уды – уезда Иркутской губернии.
И тут его обуяли летучие рифмы:
Так было намекнуто на уезд.
А на Уду еще конкретнее:
Нет, жизнь там была благоустроена по всем правилам ссыльного быта. И события происходили разные и всякие.
А потом было – вот случается же такое! – разочарование от успеха.
Побег оказался настолько элементарным, как встреча нового, девятьсот четвертого года.
Но впереди предстояло еще более непонятное существование, которое на языке тех, кто его влечет и тех, кто его пытается пресечь, называется нелегальным.
Именно на этом самом положении в конце января он и оказывается в Тифлисе.
Так когда-то сказал о Тифлисе, Бог ему навстречу с колом, Дмитрий Донской, Диман, как он любил себя звать.
Тогда же, помнится, он написал:
Кощунственное стихотворение.
Но чем-то, – черт возьми! – симпатичное.
По всем статьям разочаровал его Дмитрий Донской.
А вот из памяти все же не идет.
Держится в ней, как тарантул, вставший врастопырку.