Кто-то из встречающих, чуть приотстав, стал записывать то, что прочитал Сазонка и, видимо заметив это, Шаляпин сказал:
– Если ты на него, – он кивнул на поэта, – сфараонишь, я – охрипну.
Какой-то полицейский чин вырвал у сексота запись, и порвав ее у всех на виду, пустил по ветру.
А тот продолжил:
Тут все, в том числе и тайный агент, закричали «ура!».
А потом был обещанный Сазонкой пир.
И на нем-то Тихоня узнал, что ничего не придумал в своих стихах поэт, ибо работал вместе с Шаляпиным, когда тот еще был никем: и учеником чеботаря, и плотником, и токарем.
– Это во мне голос огрубило, – сказал Федор Иванович. Как уже делал ранее, Тихоня в тетрадке, где отмечал всех великих и попросил расписаться и Шаляпина.
– Кстати, – сказал он, уважив просьбу, – в Вене за вот такую записочку Штрауса целое состояние запросили.
И уточнил:
– На аукционе.
Так что встретимся, когда ты станешь миллионером.
А Сазонка, видимо, выдал экспромт:
Сазонка умолк.
Не последовало восторга со стороны тех, кто это взволнованно слушал.
И Федор Иванович тихо сказал:
– Ты опять за свое!
И Тихоня счел, что это как раз тот момент, за которым следует интеллигентная фраза: «Пора и честь знать».
И – ретировался.
Даже на виду у всех.
А Сазонка – уже пьяно – рыдал.
5
Она разучилась прощать многое, что происходило не с ней, Матильдой Кшесинской, особенно после того, как один ее знакомый актер сказал, глядя на кладбищенский крест, под которым лежала молодая женщина:
– Тридцать один год. Самый расцвет женской глупости, когда юность прошла, а зрелость еще не наступила.
И она вдруг приняла это высказывание, буквально на себя.
Ей тридцать два.
Почти.
И душа раскрепощена настолько, что, кажется, не будет ей ни удержу, ни износа.
Или душа не изнашивается?
Она еще хотела подумать о чем-то сугубо постороннем, как вдруг поняла главную скорбь России – умер Чехов.
Антон Павлович.
Супруг этой противной Книппер.
Или она не настолько уж непривлекательна?
Просто, в театре не бывает искренней любви, как и иных, кроме сценических, слез.
Рядом кто-то – опять же кому-то – читает стихи:
Матильда не повернула головы в сторону поэта, который стихи как бы сцеживал с губ.
И они, кажется, падали под ноги несостоявшимися слезами.
Умер Чехов.
Антон Павлович.
Автор «Трех сестер» и «Вишневого сада»,
Сад вырублен.
А где сестры?
Все три?
Горе – в процентном отношении – безмерно.
Хочется чего-нибудь вкусненького.
Тех же стихов.
Только более талантливых.
А Блок все пьет.
И писать начинает только тогда, когда перед его похмельным взором возникнет хрустальная цапля.
Он – плюнет в ее сторону и она исчезнет.
Но идут стихи.
Конечно же, гениальные.
И, естественно, неповторимые.
Хоть бы что-то вспомнить из прочитанного.
Звонят колокола.
Все крестятся.
Кроме Толстого.
Льва Николаевича.
Он – отлученец.
Для него нет ничего святого.
Разве что собственные творения.
И – амбиции.
И – в целом – вся гордыня.
Крупная и вздувшаяся, как протухшая рыба.
Но он этого не замечает.
Потому как – гений.
Единственный на свете.
Бросивший вызов церкви.
Чахнет день под напором ушедшего времени.
Душу тяготит утрата.
Хотя пьесы-то остались.
И рассказы его никуда не ушли.
И свидетели его жизни процветают.
И даже пытаются плакать.
На всякий случай.
Может, кем-то заметится.