— Я сказал бы Тычкову, — да не ему, я с ним и говорить не хочу, а другим, что я был в городе, потому что это — правда: я не за Волгой был, а дня два пробыл у приятеля здесь — и сказал бы, что я был накануне… в обрыве — хоть это и неправда, — с Верой Васильевной… Прибавил бы, что… делал предложение и получил отказ, что это огорчило меня и вас, так как вы были — за меня, и что Вера Васильевна сама огорчилась, но что дружба наша от этого не расстроилась… Пожалуй, можно намекнуть на какую-нибудь отдаленную надежду… обещание подумать…
— То есть, — сказала Татьяна Марковна задумчиво, — сказать, что было сватовство, не сладилось… Да! если вы так добры… можно и так. Но ведь не отстанут после, будут ждать, спрашивать: скоро ли, когда? Обещание не век будет обещанием…
— Забудут, Татьяна Марковна, особенно если вы уедете, как говорите… А если не забудут… и вы с Верой Васильевной будете всё тревожиться… то и принять предложение… — тихо досказал Тушин.
Татьяна Марковна изменилась в лице.
— Иван Иванович! — сказала она с упреком, — за кого вы нас считаете с Верой? Чтобы заставить молчать злые языки, заглушить не сплетню, а горькую правду, — для этого воспользоваться вашей прежней слабостью к ней и великодушием? И потом, чтоб всю жизнь — ни вам, ни ей, не было покоя! Я не ожидала этого от вас!
— Напрасно! никакого великодушия тут нет! А я думал, когда вы рассказывали эту сплетню, что вы за тем меня и позвали, чтоб коротко и ясно сказать: «Иван Иванович, и ты тут запутан: выгороди же и себя и ее вместе!» Вот тогда я прямо, как Викентьев, назвал бы вас бабушкой и стал бы на колени перед вами. Да оно бы так и должно быть! — сказал он уныло. — Простите, Татьяна Марковна, а у вас дело обыкновенно начинается с старого обычая, с старых правил да с справки о том, как было да что скажут, а собственный ум и сердце придут после. Вот если б с них начать, тогда бы у вас этой печали не было, а у меня было бы меньше седых волос, и Вера Васильевна…
Он остановился, как будто опомнившись.
— Виноват! — вдруг понизив тон, перешедший в робость, сказал он. — Я взялся не за свое дело. Решаю и за Веру Васильевну — а вся сила в ней!
— Вот видите, без моего «ума и сердца», сами договорились до правды, Иван Иванович! Мой «ум и сердце» говорили давно за вас, да не судьба! Стало быть, вы из жалости взяли бы ее теперь, а она вышла бы за вас — опять скажу — ради вашего… великодушия… Того ли вы хотите? Честно ли и правильно ли это и способны ли мы с ней на такой поступок? Вы знаете нас…
— И честно, и правильно, если она чувствует ко мне, что говорит. Она любит меня, как «человека», как друга: это ее слова, — ценит, конечно, больше, нежели я стою… Это большое счастье! Это ведь значит, что со временем… полюбила бы — как доброго мужа…
— Иван Иванович, вам-то что этот брак принес бы!.. сколько горя!.. Подумайте! Боже мой!
— Я не мешаюсь ни в чьи дела, Татьяна Марковна, вижу, что вы убиваетесь горем, — и не мешаю вам: зачем же вы хотите думать и чувствовать за меня? Позвольте мне самому знать, что мне принесет этот брак! — вдруг сказал Тушин резко. — Счастье на всю жизнь — вот что он принесет! А я, может быть, проживу еще лет пятьдесят! Если не пятьдесят, хоть десять, двадцать лет счастья!
Он почесал голову почти с отчаянием, что эти две женщины не понимают его и не соглашаются отдать ему в руки то счастье, которое ходит около него, ускользает, не дается и в которое бы он вцепился своими медвежьими когтями и никогда бы не выпустил вон.
А они не видят, не понимают, всё еще громоздят горы, которые вдруг выросли на его дороге и пропали, — их нет больше: он одолел их страшною силою любви и муки!
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья? Была одна только неодолимая гора: Вера любила другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
«А их нет, нет, нет!» — с бешенством про себя шептал Тушин — и почти злобно смотрел на Татьяну Марковну.
— Татьяна Марковна! — заговорил он, вдруг опять взяв высокую ноту, горячо и сильно. — Ведь если лес мешает идти вперед, его вырубают, море переплывают, а теперь вон прорывают и горы насквозь, и всё идут смелые люди вперед! А здесь ни леса, ни моря, ни гор — ничего нет: были стены и упали, был обрыв и нет его! Я бросаю мост чрез него и иду, ноги у меня не трясутся… Дайте же мне Веру Васильевну, дайте мне ее! — почти кричал он, — я перенесу ее через этот обрыв и мост — и никакой черт не помешает моему счастью и ее покою — хоть живи она сто лет! Она будет моей царицей и укроется в моих лесах, под моей защитой, от всяких гроз и забудет всякие обрывы, хоть бы их были тысячи!! Что это вы не можете понять меня!
Он встал, вдруг зажал глаза платком и в отчаянии начал ходить по комнате.
— Я-то понимаю, Иван Иванович, — тихо, сквозь слезы, сказала Татьяна Марковна, помолчав, — но дело не во мне…