Он вдруг остановился, отер глаза, провел рукой по своей густой гриве и взял обе руки Татьяны Марковны.
— Простите меня, Татьяна Марковна, я всё забываю главное: ни горы, ни леса, ни пропасти не мешают — есть одно препятствие неодолимое: Вера Васильевна не хочет, стало быть, — видит впереди жизнь счастливее, нежели со мной…
Изумленная, тронутая Татьяна Марковна хотела что-то возразить, он остановил ее.
— Виноват опять! — сказал он, — я не в ту силу поворотил. Оставим речь обо мне, я удалился от предмета. Вы звали меня, чтоб сообщить мне о сплетне, и думали, что это обеспокоит меня, — так? Успокойтесь же и успокойте Веру Васильевну, увезите ее, — да чтоб она не слыхала об этих толках! А меня это не обеспокоит!
Он усмехнулся.
— Эта нежность мне не к лицу. На сплетню я плюю, а в городе мимоходом скажу, как мы говорили сейчас, что я сватался и получил отказ, что это огорчило вас, меня и весь дом… так как я давно надеялся…
— Будет вашей женой, Иван Иванович, — сказала Татьяна Марковна, бледная от волнения, — если… то забудется, отойдет… (Он сделал нетерпеливый, отчаянный жест…) если этот обрыв вы не считаете бездной… Я поняла теперь только, как вы ее любите…
Она еще боялась верить слезам, стоявшим в глазах Тушина, его этим простым словам, которые возвращали ей всю будущность, спасали погибавшую судьбу Веры.
— «Будет?» — повторил и он, подступив к ней широкими шагами, и чувствовал, что волосы у него поднимаются на голове и дрожь бежит по телу. — Татьяна Марковна! не маните меня напрасной надеждой: я не мальчик! Что я говорю — то верно, но хочу, чтоб и то, что сказано мне, — было верно, чтобы не отняли у меня потом! Кто мне поручится, что это будет, что Вера Васильевна… когда-нибудь…
— Бабушка поручится: теперь — это всё равно, что она сама…
Тушин блеснул на нее благодарным взглядом и взял ее руку.
— Но погодите, Иван Иванович! — торопливо, почти с испугом, прибавила она и отняла руку, видя, как Тушин вдруг точно вырос, помолодел, стал чем был прежде. — Теперь я — уж не как бабушка, а как женщина, скажу: погодите, рано, не до того ей! Она еще убита, дайте ей самой справиться! Не тревожьте, оставьте ее надолго! Она расстроена, не перенесет… Да и не поймет вас, не поверит теперь вам, подумает, что вы в горячке, хотите не выпустить ее из рук, а потом одумаетесь. Дайте ей покой. Вы давеча помянули про мой ум и сердце; вот они мне и говорят: погоди! Да, я бабушка ей, а не затрону теперь этого дела, а вы и подавно… Помните же, что я вам говорю…
— Я буду помнить одно слово «будет» и им пока буду жить. Видите ли, Татьяна Марковна, что сделало оно со мной, это ваше слово?..
— Вижу, Иван Иванович, и верю, что вы говорите не на ветер. Оттого и вырвалось у меня это слово; не принимайте его слишком горячо к сердцу — я сама боюсь…
— Я буду надеяться… — сказал он тише и смотрел на нее молящими глазами. — Ах, если б и я, как Викентьев, мог когда-нибудь сказать: «Бабушка»!
Она сделала ему знак, чтоб он оставил ее, и когда он вышел, она опустилась в кресла, закрыв лицо платком.
XXI
На другой день Райский утром рано предупредил Крицкую запиской, что он просит позволения прийти к ней в половине первого часа и получил в ответ: «Charmée, j’attends»[150]
и т. д.Шторы у ней были опущены, комнаты накурены. Она в белой кисейной блузе, перехваченной поясом, с широкими кружевными рукавами, с желтой далией на груди, слегка подрумяненная, встретила его в своем будуаре. Там, у дивана, накрыт был стол, и рядом стояли два прибора.
— Мой прощальный визит! — сказал он, кланяясь ей и останавливая на ней сладкий взгляд.
— Как прощальный! — с испугом перебила она, — я слушать не хочу! Вы едете теперь, когда мы… Не может быть! Вы пошутили: жестокая шутка! Нет, нет, скорей засмейтесь, возьмите назад ужасные слова!..
— Что это у вас? — радостно произнес он, вдруг уставив глаза на стол, — свежая икра!
Она сунула свою руку ему под руку и подвела к столу, на котором стоял полный, обильный завтрак. Он оглядывал одно блюдо за другим. В двух хрустальных тарелках была икра.
— Я знаю, что вы любите… да, любите…
— Икру? Даже затрясся весь, как увидал! А это что? — с новым удовольствием заговорил он, приподнимая крышки серебряных блюд, одну за другой. — Какая вы кокетка, Полина Карповна: даже котлетки без папильоток не можете кушать! Ах, и трюфли — «роскошь юных лет»! — petits-fours, bouchées de dames! Ах! что вы хотите со мной делать? — обратился он к ней, потирая от удовольствия руки. — Какие замыслы у вас?
— Вот, вот чего я жду: этой улыбки, шутки, смеха — да! Не поминайте об отъезде. Прочь печаль! Vive l’amour et la joie![151]
«Эге! какой “abandon!”[152]
— даже страшновато…» — подумал он опасливо.